Но на улице не было уже никого. На следы уехавшей «девятки» нападало столько снега, что они стали почти неразличимы.
Колеса
…И вот я очутился на кладбище.
Однажды был в гостях у своего знакомого дурака. Общались попусту, смотрели в телевизор, он изнывал от желания хоть как-то себя развлечь, я лежал на его прокисшем диване.
Дело было в общаге на пятом этаже.
Тут в неприкрытую, в пинках и пятнах, дверь влез котенок мерзкого вида, как будто всю жизнь обитал в помойном ведре.
На него мой знакомый и обратил свое дурацкое внимание.
— Это ты, зассанец, — поприветствовал пискнувшее животное и взял в руку, разглядывая неприязненно.
Мы только что курили, отплевываясь в осеннюю сырь, и окно было открыто.
Когда я отвлекся от телевизора, котенок уже висел, цепляясь лапками за подоконник, собирая кривыми коготками белые отколупки краски. Удивительно было, что зверек не издавал ни единого звука, сползая в свое кошачье небытие.
Вспомнил некстати, что у какого-то поэта на том свете пахнет мышами. Нашему котенку понравилось бы, если так. Но, кажется, ни черта там не пахнет.
Дурак мой завороженно смотрел на котенка.
В какую-то секунду котенок вдруг зацепился из последних своих сил за невидимую щербину подоконника и недвижимо завис, тараща глаза.
Дурак сделал легчайшее движение указательным пальцем — так касаются колокольчика или рюмки, желая услышать тонкий звук, — и ударил котенка по зацепившемуся коготку.
Когда я спустился вниз, впервые назвав дурака его навек настоящим именем, котенок лежал на лавке, успокоенный и мягкий. Задние лапы его свисали с лавки, как тряпичные.
Так и меня ударили, легчайшим движением, по коготку.
Зато у меня были веселые друзья.
Вадя, красивый, улыбчивый блондин, глаза в рваных прожилках начинающего, но уже неповоротного алкоголика. Вова, самый здоровый из нас, гогочущий, мясной, большое красное лицо.
Это была самая поэтичная зима из встреченных мной в жизни.
Я тогда наконец бросил писать стихи и больше никогда впредь всерьез этим не занимался, уволился с одной работы, не попал на другую, потом меня, говорю, ударили по коготку, и я обнаружил себя в могиле.
— Ну ты вылезешь, член обезьяний? — звал меня Вова, стоя сверху. Из-под ног его сыпались в могилу земля и грязный снег.
Я перехватил лопату и замахнулся с честным намерением ударить Вовку по ноге как можно больнее, а желательно сломать ее. Вовка, гогоча, отпрыгнул, в одной руке его была бутылка водки, в другой стакан.
— Нет, ты будешь пить или нет? — спросил он, обходя вырытую могилу стороной, выдерживая расстояние в длину моей лопаты.
— Хули ты спрашиваешь, Вова.
— Так вылезай.
— Я здесь выпью.
Вова, проследив, чтоб я поставил лопату в угол, присел возле четырехугольной ямы. Подал мне высокий стакан, налитый до половины.
Рядом с Вовой присел на корточки Вадик, привычно улыбаясь честной, ласковой улыбкой.
Мы чокнулись — парням пришлось чуть наклониться ко мне, а я поднял свой стакан навстречу им, словно приветствуя.
Я стоял без шапки, потный, довольный, в черной, или скорей рыжей, яме, вырытой посреди белого снега. Снег лежал на невнятных тропках, на памятниках и железных оградах, на могилах и растрепанных венках.
Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.
Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье.
Вова развернулся, чтобы еще принести закуси, и все-таки получил по заду совком лопаты.
— Ах ты, червь земляной! — закричал он весело и мстить не стал.
Вадик тоже смеялся. Во рту его виднелся белый непрожеванный хлеб, и это казалось мне красивым. У Вадика были замечательные, крепкие, белые зубы — ив зубах белый мякиш.
— Давай заканчивать, поехали за гробом, — сказал Вова. — Кто там у нас сегодня? Бабка?
Делая скорбные лица, мы вошли в квартиру.
Еще по дороге на четвертый этаж мы перестали разговаривать, чтобы хоть как-то себя угомонить. Иначе ввалились бы к покойнику потные, в розовых пятнах юного забубенного здоровья и двух на троих бутылок водки, зубы скачут, и в зубах клокочет гогот дурной.
Тихие, вдоль стен бродили родственники; женщины — в черных платках, мужчины — в верхней одежде. Не находя себе дела, мужики каждые десять минут выходили курить в подъезд.
— Выносить? — спросили нас, словно мы были главные в этом доме.
— Да, — ответил я.
— Помочь вам?
— Нет, мы сами.
До недавних пор я по лестницам подъездов перетаскивал только шкафы. Теперь выяснил, что гроб ничем, в сущности, от мебели не отличается. Только его переворачивать нельзя.
Вова всегда шел первым и нес узкий конец, ноги. Мы с Вадей топорщились сзади.
За нами медленно ступали несколько родственников или близких. На их темных лицах отражалась уверенность, что мы вот-вот уроним гроб.
Но мы свершали свое дело бодро и почти легко.
У подъезда поставили гроб на табуретки. Выдохнули втроем.
— Не сфотографируешь бабушку? — спросил меня кто-то.
— Запросто, — ответил я, еще не переведя дыхание, как обычно удивляясь, на кой черт людям нужны изображения покойников. И куда они их, на стену вешают? «Видите, детки, это ваша бабушка». Или вклеивают в альбом. «Вот мы на пляже, вот у соседей на даче, а это, значит, похороны… Я тут плохо получилась, не смотри».
Мгновенный снимок я положил в карман, чтоб проявился, не зацепив зимнего солнышка и слабого снежка.
Подъехал автобус, вышел водитель, раскрыл задние ворота своей колымаги.
Родственники куда-то убрели, даже тот, кто просил меня сделать снимок.
— Ну, чего, грузитесь, — предложил водила.
Вадя пожал плечами: он опять улыбался.
— Слушай, давай загрузимся, пока нет никого, — предложил мне Вова. — У меня уже ноги замерзли. А то выйдут… будут топтаться тут…
Родственники вышли прощаться действительно не ранее чем через четверть часа, а бабушка уже была в автобусе.
К тому времени мы успели поругаться с водителем, требуя у него включить печку; он смотрел на нас как на придурков и не включал.
— Не скучай, бабка, сейчас поедем, — вполне серьезно говорил я, но моих дурных братьев,