— Эка, сколько вас… В багажнике, что ли, девку везли?
Мужик прикрыл за ними дверь на улицу.
— Хозяйки-то нет у меня, ушла к соседям. Сейчас чай вам поставлю.
Он даже не разглядывал пришедших, словно ему неинтересно было, кто они, как выглядят. Протиснулся на кухоньку и, не оборачиваясь, сказал, как казалось, недовольно:
— В избу, говорю, проходите, чего встали у порога…
— Нам бы трактор, отец, — сказал Саша громко — как у многих городских жителей у него появилась дурная привычка разговаривать с жителями деревни так, словно они плохо слышат.
Ему не ответили.
— Ну, давайте пока разуваться, — криво улыбаясь, предложил Саша ребятам.
Неловко, как всегда в новом доме, тем более в деревенском, начали стаскивать обувь.
Стояла полутемь, едва рассеиваемая слабой лампочкой, чем-то невнятно пахло.
— Туда, наверное, — Саша указал на еще одну, обитую войлоком дверь.
Они вошли в избу, оставляя мокрые следы на дощатом полу. Ступать отчего-то старались на цыпочках — словно кто-то спал в доме.
В низкой комнатке было темно, но тепло. Слабый, вечереющий свет падал из окошечка.
У стены стояла длинная крашеная лавка. Посреди комнаты — большой стол, накрытый клеенкой, разрисованной в цветочки. С другой стороны стола примостился диванчик.
Ребята, поджимая перед столом живот, уселись в ряд на лавку.
— Иди на диванчик, — Саша бережно провел Верочку через комнатку.
Сидели, посматривали по сторонам. Веня сопел — явно хотел сказать что-то, но пока стеснялся, если слово «стеснение» вообще было к нему применимо.
Вошел хозяин, в одной руке чайник, в другой — гроздь бокалов.
— Подставку дай, вон на подоконнике. Под чайник, — попросил Верочку. — И заварник там же.
Щелкнул выключателем, загорелась слабая лампочка в желтом абажуре. Саша осмотрел своих ребят — все сидели уставшие немного, но вовсе не подавленные.
— Тракторист пьяный спит. И трактор у него не на ходу, — сказал мужик, словно Саша только что спросил об этом.
Сходил еще раз на кухню, принес варенье в литровой банке с большой ложкой внутри и опять ушел.
Открыл дверь спустя минуту — заглянул в шапке, в застегнутой фуфайке, в теплых штанах, сказал:
— За хозяйкой схожу, а то так до ночи и будет сидеть.
Саша хотел было ответить, что — не беспокойтесь, чего там, но дверь закрылась.
Начали чаёвничать.
Рассмотрели, наконец, комнатушку. Поклеенная старыми плотными обоями, с иконой в уголке, с потрепанным ковром на стенке, с комодом в углу. Белая дверка в другую комнату, где кто-то нежданно зашумел, заскрипел кроватью и пошел, покряхтывая.
Дверка открылась, и появился дедушка, маленький, со спутавшимися белыми волосами, с лицом готового заплакать ребенка.
«Прямо лесовичок какой-то», — подумал Саша.
«Наверное, отец хозяйки — мужик-то, открывший нам, больно здоров для сына такого дедка», — подумал еще.
— Давно делегации у нас не было, — сказал дедушка. — Бывалочь, каждую неделю по три раза приходили, начиная с ноября и до мая. Не то перехоронили всех стариков? Не к кому ехать теперь?
Саша уже догадался, что усадившие свои машины в снега и грязи путники нередко бывали в этом доме.
Дедушка постоял немного и покряхтел на улицу. Было слышно, как он долго выискивал себе фуфайку, шептал что-то, незлобно ругался.
— А где здесь туалет? — спросила Верочка негромко.
— Вон, иди, дедушка тебя проводит, — раскрыл наконец рот Веня. Впрочем, он обладал способностью любую дурь сказать необидно, вот и сейчас даже Верочка улыбнулась.
— Нет, серьезно, Саш?
— Серьезно, Вер, — ответил Саша. — Во дворике. Пойдешь?
Верочка отрицательно покрутила головой.
Они вкушали малиновое варенье из одной ложки, по очереди. Веня пристроил ноги на батарею, довольно мурчал. Верочка последовала его примеру, оперевшись о Сашу спинкой, перекинула ножки через потертые подлокотнички дивана и уперла ступни в теплый бок печки.
Отогревались понемногу.
Заскрипела уличная дверь, Верочка встрепенулась, захотела сменить слишком уж легкомысленное свое положение, но Саша остановил ее:
— Сиди, сиди, это дедушка. Ему все равно, как ты сидишь.
— Только что-то много вас, — сказал дед, входя, и таким тоном, словно и не выходил никуда. — А? Милки? Не к могилкам добираетесь, а как бежите куда. Я всё жду, когда вы все побежите в деревню, всем народом городским: близится срок-то. Не горит там ничего пока, в городе? Скоро загорится.
Он присел на стул в уголке, почти возле двери, смотрел на всех то ли веселыми, то ли готовыми заплакать глазами — не поймешь даже, тем более лампочка еле светила.
— Бог-то уже совсем к нам свесился, в лицо заглядыват, а мы всё никак его не разглядим. Бывалочь, когда в деревне согрешит кто, Бог долго думал, годы и годы, наказать аль нет. А то и на деток грешника откладывал наказание. До самой смерти грешника ждал, что тот исправится. Вот как было: пока вера была в человечьей породе. Теперь сразу себя выказыват Господь: как бывалочь отец ложкой бил сопливым пострелам за столом, когда наперед старшего лезли в чугунок за картошкой, так и Он. Господь нетерпеливый стал: знать, устал от нас. Раз знак подаст, поставит вешку, два, на третий раз оглоблей по хребту, напополам ломает… Приметили это, милки? — старичок обвел собравшихся взглядом. — Не было у вас вешок по пути?
Матвей смотрел на дедка с интересом, Веня — словно перед ним сидела лесная невидаль, бормочущая на своем неведомом языке, Позик в окно вглядывался, Олег — чай пил, выскребывая варенье.
Добив баночку, встал, вышел в коридор и вернулся с пакетом продуктов — из машины прихватил.
— Дед, садись с нами чаевничать, — сказал приветливо, раскладывая еду на столе.
— Я весь чай выпил давно, весь хлебушек свой прожевал. Теперь чужой чей-то ем. И говорю вам: скоро побежите все, как поймете, что от вас устали. Но бежать будет некуда: все умерли, кто мог приютить. В сердцах ваших все умерли, и приюта не будет никому… Думают сейчас, что Русь непомерна во временах, вечно была и всегда будет. А Русь, если поделить всю ее на мной прожитый срок, — всего-то семнадцать сроков наберет. На семнадцать стариков вся Русь делится. Первый родился при хазарине еще. Умирая — порвал пуповину второму, что родился спустя семь десятилетий. Третий Святослава помнил… Пятый в усобицу попал, шестой — татарина застал… Двенадцатый в Смуту жил, тринадцатый — при Разине, четырнадцатый при Пугаче… Так до меня дошло быстро: семнадцать стариков — всего ничего. Нас всех можно в эту избу усадить — вот те и вся исторья… Мы-то в юность нашу думали, что дети у нас будут, как сказано было, — не познавшие наших грехов, а дети получились такие, что ни земли не знают, ни неба. Один голод у них. Только дурной это голод, от ума. Насытить его нельзя, потому что насытятся только алчущие правды… Вы там в церкву, говорят, все ходите. Думаете, что, натоптав следов до храма, покроете пустоту в сердце. Люди надеются, что Бога приручили, свечек ему наставив. Думают, обманули его. Думают, подмяли его под себя, заставили его оправдывать слабость свою. Мерзость свою и леность, которую то милосердьем теперь назовут, то добротой. Чуть что — и на Бога лживо кивают: «Бог так решил. Бог так сказал. Бог так задумал». И снова гребут под себя, у кого насколь когтей хватает. А откуда им, глупым, знать, что Он задумал, что по Его воле, а что от попустительства Его?.. И печаль не в том, что ничтожен человек, а то, что он зол в своем ничтожестве. Чем больше замечает, что другие его ничтожество