Без
— На твою задницу, детка, она еще какое внимание обращала.
— Ох господи, — поддернув платье, обернувшись, чтобы к тому же через плечо наблюдать за Ленитропом. —
— Ну, ты тогда ближе подойди.
Она движется к нему, улыбаясь, при каждом шаге тянет носочки.
— Я смотрела, как вы спите. Вы такой хорошенький, знаете. А мама сказала, вы жестокий.
— Ну гляди. — Ленитроп подается вперед и нежно кусает ее в ягодицу. Бьянка ежится, но не отходит.
— М-м. Тут «молния», вы не могли бы… — Она пожимает плечами, изгибается, пока он ее расстегивает, красная тафта соскальзывает прочь и — само собой, на попе, которая у Бьянки идеальной формы и сливочногладкая, уже проступают один-два лавандовых синяка. Девочка отнюдь не пышная, но еще больше затянута в черный корсетик, который сжимает ее талию до диаметра бутылки бренди и выталкивает малявкины грудки наверх маленькими белыми полумесяцами. Атласные завязки, изукрашенные замысловато порнографическим шитьем, сбегают по бедрам и поддерживают чулки, поверху обшитые алансонскими кружевами. Оголенные тылы ее ляжек мягко елозят по лицу Ленитропа. Он принимается кусать жадно, как ярый поклонник поп, рукой тем временем поигрывая с губами ее пизды и клитором, ножки Бьянки отбивают по палубе нервный танец, алые ногти ее острыми иголками впиваются в ноги под кромкой чулок, а Ленитроп сажает засосы, красные туманности по всем ее чувствительным местечкам. Она пахнет мылом, цветами, потом, пиздой. Длинные волосы ниспадают до самых глаз Ленитропа, мягкие и черные, посекшиеся концы шепчутся на ее белой пояснице, то видно, то нет, словно дождь… она повернулась и опускается на колени, расстегнуть его складчатые брюки. Нагнувшись ближе, отведя волосы за уши, маленькая девочка берет головку Ленитропова хуя в нарумяненный ротик. Глаза ее посверкивают сквозь папоротник ресниц, ручки крысеныша скачут по всему его телу, расстегивая, лаская. Такое стройное дитятко: горлышко сглатывает, натянувшись до стона, когда Ленитроп хватает ее за волосы, загибает… она его раскусила. Точно знает, когда выпустить изо рта и встать, парижские туфельки на высоком каблуке прочно утвердились у него по бокам, покачивается, волосы мягко волнуются, спадая на лицо рамкой, которая повторяется темной рамой корсета вокруг ее лобка и живота. Задрав голые руки, Бьянка поднимает волосы, вскидывает изящную голову, чтобы грива с дрожью обрушилась на спину, после чего до игл заточенные пальцы медленно дрейфуют вниз — пускай Ленитроп подождет, — вниз по атласу, по блестящим крючкам и кружевам до бедер. Затем лицо ее, еще по-детски пухлое, глазищи, подведенные тенями ночи, пикируют — это она встает на колени, направляет в себя его пенис и медленно, томительно устраивается, пока он не заполняет ее всю, не фарширует ее до отказа…
И тут происходит что-то — ох, ну
Она, его хорошенькая всадница, летит на перекладных лицом к подволоку, трепеща и сверху, и снизу, верхнебедренные мышцы жестко натянуты тросами, младенческие грудки выбираются из выреза… Ленитроп притягивает Бьянку к себе за соски и очень сильно кусает каждый. Обвив руками его шею, обнимая его, девочка начинает кончать, он тоже, и общее их половодье, стало быть, исключительной детонацией касанья выбрасывает его наверх из предвкушения, из глаза на вершине башни прямо в Бьянку. Возвещая пустоту — что это, если не царственный глас самого Агрегата?
Где-то посреди их бездвижной лежки — сердечко ее колотится, синичка в снегах, волосы ее окутывают и укрывают их лица, язычок ее, что трепещет у него на висках и у глаз опять и опять, шелковистые нога трутся о его бока, холодная кожа ее туфель на голенях его и лодыжках, лопатки расправляются крылышками, когда она его обнимает. Что там произошло? Ленитропу кажется, что он вот- вот расплачется.
Они долго не выпускают друг друга из объятий. Бьянка заговаривает о том, чтобы скрыться.
— Еще бы. Но нам придется где-то сойти — в Свинемюнде, где-нибудь.
— Нет. Можно сбежать. Я же ребенок, я умею прятаться. И тебя могу спрятать.
А то бы не смогла. Известное дело. Прямо здесь, прямо сейчас под макияжем и причудливым бельем она
Но руки ее вкруг его шеи уже смещаются боязливо. И неспроста. Он, конечно, задержится ненадолго, но в итоге уйдет, и посему его все-таки нужно считать среди потерь Зоны. Посох Папы навсегда останется сух, как и нерасцветший хуй самого Ленитропа.
Потому, распутываясь, он распутывается вычурно. Творит целую бюрократию ухода, делает себе прививки от забвенья, выездные визы любовными укусами… вот только про возвращенье он уже забыл. Оправляя бабочку, оглаживая атласные лацканы смокинга, застегивая брюки, уже вернувшись к униформе дня, он поворачивается к Бьянке спиной и вверх по трапу уходит. Последний миг, когда касались их взгляды, уже позади…
В одиночестве, коленями на крашеной стали — как ее мать, она знает: ужас придет, когда день разгорится ярче всего. И, как у Маргериты, худшие виденья являются ей черно-белыми. Что ни день, чувствует Бьянка, она все ближе к какому-то краю. Ей часто грезится одно и то же путешествие: поездом, меж двумя знакомыми городами, оно освещено теми же перламутровыми морщинками, что в кино обозначали дождь за окном. В «пульмане» она диктует свою историю. Наконец в силах рассказать о потаенном своем кошмаре, изложить ясно, чтоб и другие почувствовали. Может, потому она и не заступит за край — в солоно-серебряную тьму, что весомо смыкается на фланге ее рассудка… когда она отращивала челки, в темных комнатах собственные непривычные волосы у глаз маячили чуждым явленьем… Теперь в развалинах ее башен колокола со звоном раскачиваются на ветру, туда-сюда. Там, где над камнем больше не скользят ее коричневые клобуки, болтаются или хлопают истрепанные веревки. Ветер ее даже пыли не подпускает. Свет дневной состарился: поздний, холодный. Кошмар в ярчайший час пополудни… паруса в море слишком мелкие и далекие, что мне до них… вода — слишком стальная и холодная…
Сейчас ее взгляд — это углубляющееся задержание — уже надорвал зрячее сердце Ленитропа: надрывал и надрывал, все тот же взгляд, проброшенный, пока он ехал мимо, задвинутый в сумерки мха и ветшающей колонии, заправок с худосочными затуманенными цилиндрами, жестяных рекламных щитов «Мокси», горечавной и пасленовой, как сам ее вкус, кой впаривают с обветренных стен амбаров, сколько Последних Раз уже взглядывал в заднее зеркальце, и все слишком далеко внутри металла и зажигания, допуская, что дневные мишени гораздо реальнее возможных сюрпризов по Закону Мёрфи, где может оказаться спасение… Терялся вновь и вновь — за бедным утопшим Беккетом, где прорвало дамбу, вверх- вниз по бурым, будто разъезженным склонам, сенные грабли ржавеют на исходе дня, небо серо- фиолетовое, темное, словно жеваная резинка, туман уже рисует в воздухе белые мазки, нацеленные к востоку на четверть, на полдюйма… она однажды на него взглянула — конечно, он помнит до сих пор — с другого конца стойки в передвижной столовке, дым от рашпера лип к окнам, снисходительным, как обувная смазка, к дождю ради нахохленной слезливой горстки в шотландке внутри, музыкальный автомат быстро поблескивает в блеянье тромбона, секции язычковых, засаживают свинговые ноты строго в борозду меж безмолвной средней точкой и следующим тактом, с подскоком