все время друг друга касаются, где-то ее тело, где-то его… В этом сне о тех временах его разыскал отец. На закате Ленитроп бродил по берегу Мангахэннока, возле гниющей старой бумажной фабрики, заброшенной еще с девяностых. На горящем и меркнущем оранже силуэтом взлетает цапля. «Сын, — рушится башня слов, лавина слов, что играют в чехарду, — три месяца назад умер президент». Ленитроп стоит и ругается. «Почему ты мне не сказал? Папа, я любил его. А тебе лишь бы продать меня „ИГ“. Ты меня продал». Стариковские глаза наливаются слезами. «Ох сынок…» — пытаясь взять его за руку. Но небо сумрачно, цапля улетела, пустой фабричный остов и темное половодье говорят
— Я боюсь, — шепчет она. — Всего. Своего лица в зеркале — в детстве мне велели не смотреть в зеркало слишком часто, а то увижу Дьявола за стеклом… и… — обернувшись на бело-цветочное зеркало, — надо его накрыть, прошу тебя, можно ведь его накрыть… там они и…
— Не надо так. — Он придвигается, чтобы прижаться к ней как можно теснее. Обнимает ее. Тремор силен — может, неугомонен: вскоре уже и Ленитроп трясется — в фазе. — Прошу тебя, успокойся. — То, что владеет ею, жаждет касаний — ненасытно пьет касания.
Такая глубина пугает Ленитропа. Он чувствует, что отвечает за Гретину безопасность, а нередко — что он в ловушке. Поначалу они проводят вместе целые дни, затем ему надо идти толкать пахтач или на фуражировку. Он мало спит. Замечает, что рефлекторно врет: «Все хорошо», «Не о чем беспокоиться». Иногда исхитряется побыть один у реки, ловит рыбу на бечеву и Гретину шпильку. Рыбка в день, если повезет — две. Бестолковые рыбки — только от безнадеги позаришься на то, что плавает нынче в берлинских водах. Когда Грета плачет во сне так подолгу, что слушать нет сил, приходится ее будить. Они пытаются поговорить, потрахаться, хотя он все реже в настроении, и от этого ее окончательно развозит, ей кажется, он ее отталкивает, — что он, собственно, и делает. Порка вроде бы ее утешает, а он свободен. Иногда он так устает, что и на это нет сил. Она все время нарывается.
Как-то вечером он ставит перед ней вареную рыбу, нездорово-желтушного гольца с повреждением мозга. Грета не может такое есть, ее стошнит.
— Тебе нужно поесть.
Она вертит головой — влево, потом вправо.
— Батюшки, какая тоска, слушай пизда, ты тут не одна страдала — ты вообще
— Ну конечно. Все забываю, как
—
— Какая я тебе немка? — только что вспомнив. — Я ломбардка.
— Да почти один черт, дорогуша.
Зашипев, раздув ноздри, она отбрасывает столик — приборы, тарелки, рыба летит и говорит «плюп» об стену, откуда принимается капать на половицы, — этой придурочной даже в смерти не повезло. Они сидят на жестких стульях, между ними — полтора метра опасной пустоты. Теплое, романтичное лето 45-го; ну и пусть капитуляция, все равно торжествует культура смерти: «преступление по страсти», как выражалась Бабуля, в отсутствие особых страстей по каким бы то ни было поводам ныне стало предпочтительным методом разрешения межличностных разногласий.
— Прибери.
Она бледным обкусанным ногтем щелкает по зубу и смеется — ах, этот восхитительный смех Эрдман. Ленитроп, трясясь, уже готов сказать: «Ты не представляешь, как рискуешь…» Но ненароком, случайно замечает, какое у нее лицо. Ну еще б не представляла.
— Ладно, ладно. — Он расшвыривает ее белье по комнате, пока не обнаруживает черный пояс. От металлических подвязочных прищепок поверх бледнеющих прошлых синяков на ягодицах и бедрах выступают темные и маленькие изогнутые рубцы. Приходится пустить кровь — иначе рыба так и будет валяться. Закончив, Маргерита встает на колени и целует его сапоги. Не вполне тот сценарий, которого хотела, но почти один черт, дорогуша.
Ближе с каждым днем, и ему страшно. Никогда ничего подобного не видал. Когда он уходит в город, она умоляет привязывать ее чулками к столбикам кровати — эдакой звездой. Подчас уходит она, ее нет целыми днями, возвращается и повествует о неграх из военной полиции, которые избивали ее дубинками, трахали в жопу, и как ей нравилось, — надеется пробудить некую расово-сексуальную реакцию, слегка нелепую, слегка иную…
Что уж там с ней, непонятно, но заражается и Ленитроп. В развалинах ему теперь видится тьма по краям ломаных контуров —
Домишко у реки — вольер, пружинная подвеска для непогоды и дня, допускает только легкую цикличность света и жара — до глубокого вечера, затем вновь с утра и до полуденного пика, — однако все смягчено нежной качкой от землетрясенья наружного дня.
Слыша пальбу на улицах — все дальше и дальше, — Грета вспоминает тонателье начала своей кинокарьеры и полагает, будто взрывы подают ей реплики на титанических съемочных площадках грез, и вскоре съемки переполнятся тысячей статистов: покорные, гонимые ружейными выстрелами, они поднимаются, опускаются, складываются в схемы, что соответствуют представлению Режиссера о живописном, — река лиц, белогубых и загримированных желтым, потому что пленка тогда была так себе, потливые желтые переселения, снимаемые вновь и вновь, бегут ни от чего, спасаются нигде…
Сейчас раннее утро. Дыхание Ленитропа белеет в воздухе. Только что пробудился от сновидений. Часть I стихотворения, тексту аккомпанируют удары топора — женщина прибывает на собачью выставку, где к тому же некоторым образом устраивают случки. Привезла пекинеса, суку с тошнотворно миленьким имечком, какая-то Лапуся или Ути-Пуси, что-то такое — собаку надо обслужить. Женщина коротает время в садовых декорациях с другими такими же среднеклассными дамочками и тут слышит из ближайшего вольера, как кончает ее сука. Вопль не смолкает — не бывает так долго, и вдруг женщина понимает, что это ее собственный голос — нескончаемый вопль сучьего наслаждения. Остальные вежливо делают вид, что не заметили. Ей стыдно, но она беспомощна, ее подгоняет жажда найти и выеба ть особь другого вида. Она отсасывает у пестрого двортерьера, который полез на нее посреди улицы. На голом поле возле колючей проволоки, где по-над облаками палит зима, высокий жеребец понуждает ее покорно преклонить колена и целовать ему копыта. Коты и норки, гиены и кролики ебут ее в авто, в чащах ночных лесов, у водопоя в пустыне.
В завязке Части II она выясняет, что беременна. Муж ее, добродушный тупица, коммивояжер, который целыми днями тычется в сетчатые двери, заключает с ней соглашение: ее обещание не проговорено, однако взамен он через девять месяцев отвезет ее, куда она хочет. И на исходе срока он — посередь реки, американской реки, в гребной шлюпке, налегает на весла — везет жену в странствие. Основной цвет в этой части — фиолетовый.
В Части III она на дне речном. Утонула. Но чрево ее переполняют жизненные формы. «Применяя ее как русалку» (строка 7), они перемещают ее по зеленым речным глубинам. «И когда все закончилось вновь, / Паскудосси, ратай подводный, / Что весь день трудился в полях, / Чрева патину зрит в глубине» (строки 10–13) и извлекает ее из воды. Он — классически бородатый Нептун, ликом стар и безмятежен. Из тела ее исторгается поток всевозможных существ, осьминогов, северных оленей, кенгуру. «Кто опишет всю жизнь, / Что покинула чрево ее?» Паскудосси, вознося ее на поверхность, видит поразительное извержение лишь