— Это
Под эту самую тарантеллу — и впрямь хорошая мелодия — из утреннего дождя появилась Магда и теперь забивает всем косяки. Один протягивает Зойре. Тот бросает играть и длительно созерцает фигарку. То и дело кивая, улыбаясь или хмурясь.
Густав склонен фыркать, но Зойре, как выясняется, — адепт прихотливого искусства папиромантии, умеет предвидеть будущее по манере сворачивать косяки — по форме их, по следам слюны, морщинкам или складкам на бумаге, а равно отсутствию таковых.
— Ты скоро влюбишься, — грит Зойре, — видишь, вот эта линия.
— Длинная, да? Значит…
— Длина — это обычно сила чувства. Не время.
— Кратко, но сладко, — вздыхает Магда. —
— Ну и как тебе шишки? — грит Зойре.
—
— Я бы сказал,
— Ну, для растительного покрова
— По сути дела, я склоняюсь к подозрению, что происходят они откуда-то с южных склонов Джебел- Сархо, — грит Зойре, — заметь, какая
— Нет-нет-нет,
Говоря по правде, оба так обдолбаны, что сами не врубаются, о чем говорят, — да ну и ладно, поскольку тут со всей дури колотят в дверь, а за оной раздается целый хор «ахтунгов». Ленитроп кричит и несется к окну, бежит на крышу, по крыше и по оцинкованной трубе сползает в ближайший к улице двор. А к Зойре вламываются ярыги. Берлинские снегири при поддержке американской полиции в статусе консультантов.
— Вы мне предъявите бумаги! — вопит предводитель облавы.
Зойре улыбается и протягивает ему пачку «Зиг-Загов» — только что из Парижа.
Спустя двадцать минут Ленитроп минует кабаре где-то в американском секторе — снаружи и внутри прохлаждаются пустолицые «подснежники», где-то радио или фонограф наигрывает попурри из Ирвинга Берлина. Ленитроп паранойяльно крадется по улице, вот тебе и «Боже, храни Америку», вдоба-авок «Тут у нас армия, мистер Джоунз», такова у него на родине «Песня Хорста Весселя»; впрочем, это же Густав на Якобиштрассе болбочет (из него им Антона Веберна не сделать) моргающему американскому подполковнику:
— Парабола! Ловушка! Вы всегда были уязвимы пред бесхитростной германской симфонической дугой, от тоники к доминанте, и снова, едва взлетев, — к тонике. Величие!
— Тевтоники? — грит подполковник. — Доминанты? Друг, война-то кончилась. Это что еще за разговорчики?
Из топких полей Марка долетает холодная морось. Русская кавалерия пересекает Курфюрстендам, гонит стадо коров на бойню — те мычат, грязны, все ресницы в капельках дождя. В Советском секторе девчонки с ружьями поперек прыгучих, шерстью обтянутых сисек машут машинам ярко-оранжевыми флажками. Рычат бульдозеры, грузовики, напружинясь, валят шаткие стены, и детвора криками встречает всякий влажный «бух». Серебряные чайные сервизы звякают на разлапистых террасах, где каплет вода, официанты в обтягивающих черных пиджаках разворачиваются и склоняют головы набок. Мимо плюхает открытая виктория, два русских офицера, все в медалях, сидят с дамами в шелковых платьях и шляпках — поля хлопают, ленты по ветру. На реке зеленоглавые утки, мерцая, скользят меж ударных волн сотоварищей. Мятая труба Маргеритиного домишки клоками выплевывает дым. Внутри Ленитроп первым делом видит туфлю на высоком каблуке, летящую прямиком ему в голову. Он вовремя шарахается. Маргерита на коленях стоит на кровати, дышит часто, смотрит:
— Ты меня оставил.
— Дела были. — Он перебирает закрытые банки на полке над очагом, отыскивает сухие цветки клевера — чай заварить.
— Но ты оставил меня одну. — Волосы ее серо-черной тучей клубятся вокруг лица. Жертва внутренних ветров, какие ему и не снились.
— Ненадолго же. Чай будешь? — Выходит наружу с пустой банкой.
— Как это — ненадолго? Господи боже, ты что, не бывал один?
— Ну еще б не бывал. — Зачерпывая воду из дождевой бочки у двери. Маргерита лежит, трясется, лицо беспомощно кривится.
Ленитроп ставит банку на огонь.
— Ты довольно крепко спала. Тут разве не безопасно? Ты об этом?
— Безопасно. — Ужасный смех. Зря она так. Вода уже поскрипывает. — Ты вообще имеешь представление, что они со мной делали? Что они наваливали мне на грудь?
— Кто, Грета?
— Я проснулась, когда ты ушел. Позвала, а ты не вернулся. Они убедились, что тебя нет, и вошли…
— Так не спала бы.
—
Пока Ленитроп заваривает чай, она сидит на постели, ругает его по-немецки и по-итальянски — голос как будто вот-вот рассыплется. Он протягивает чашку. Грета выбивает чашку у него из руки.
— Слушай, успокойся, ладно? — Он садится рядом и дует на чай. Отвергнутая чашка так и валяется на боку. Темное пятно испаряется в половицы. Вдали вздымается и развеивается клевер: призрак… Немного погодя она берет Ленитропа за руку.
— Прости, что оставил тебя одну.
А она давай плакать.
И плачет весь день. Ленитроп закемаривает, то и дело уплывает под ее всхлипы, под касание, они