Поэтому дальнейшее пребывание в имении, как считала маркиза, становилось небезопасным. Она отдавала себе отчёт в том, что за укрывательство государственного преступника и её семейство могут ждать большие неприятности.
— Вам, мой друг, необходимо уехать, — решительно заявила она Караваджо. — Дня через два-три я буду в Неаполе у моего брата дона Марцио Колонна, где всё будет приготовлено для вашего безопасного там пребывания. Не засиживайтесь здесь и поторопитесь!
На следующий день маркиза проследовала дальше, отдав нужные распоряжения управляющему имением для подготовки отъезда художника при соблюдении всех мер предосторожности. При встрече с ней у Караваджо возникло желание запечатлеть её на холсте, как когда-то сделал его великий тёзка, написав портрет двоюродной тётки маркизы, знаменитой поэтессы Виттории Колонна. Но Костанца Колонна торопилась и была чем-то опечалена — такой он её видел впервые. В тот раз она не сочла нужным посвящать художника в семейные дела, но позднее выяснилось, что причиной её скоропалительной поездки были похороны старшего сына Муцио, друга детства Караваджо. Не выдержавший тягот военной службы и доведённый до отчаяния неизлечимым недугом, он, как говорили, наложил на себя руки, и его тело было доставлено морем из Испании в Неаполь.
После отъезда маркизы Караваджо не переставал корить себя за то, что явно переборщил с портретом папы, добиваясь максимального сходства. Сдалось ему это сходство да ещё с неприятным взглядом глаз- щёлочек, полных подозрительности! Надо было изобразить величие и значительность личности понтифика, для чего его и пригласили писать портрет, а вовсе не из-за громкого имени, как он наивно полагал. Если бы не папский племянник, которого он тоже подвёл, не видать бы ему заказа как своих ушей. Отныне его возвращение в Рим под большим вопросом.
Почти четыре месяца он провёл на лоне природы среди оливковых рощ, виноградников и поросших лесами Сабинских гор. Живя, как затравленный зверь, и страдая от жары, которая в то лето была невыносимой, Караваджо опасался показываться днём на глаза и только под вечер садился на коня и выезжал в поле немного развеяться. Всякий раз его сопровождал один из стражей замка — так распорядился управляющий. Но художник боялся не папских агентов, которые не посмели бы сунуться во владения Колонна, — его страшили рыскающие в округе охотники, любой из которых мог бы польститься на обещанное вознаграждение за его голову. Иногда его охватывал панический страх, и он, пришпорив коня, скакал по полям, пока не падал в изнеможении из седла. Боясь быть узнанным, он не расставался с широкополой шляпой, надвинутой на глаза и прикрывающей оставшийся на лбу глубокий шрам.
Вот таким он решил изобразить себя, вспомнив запечатлевшийся в памяти необычный автопортрет Микеланджело на фреске «Страшный суд» в Сикстинской капелле. Для юного Давида позировал Чекко, которому в то время исполнилось семнадцать. Он облачён в белую рубаху и крестьянские штаны. На картине изображён только что совершённый юношей подвиг. На тёмном фоне луч света слева обрисовывает вполоборота стоящую фигуру с полуобнажённым торсом и левую руку героя. Крепко сжав выпяченный вперёд кулак, он держит за волосы отрубленную голову поверженного Голиафа. Но в отличие от прежнего Давида, написанного десятью годами ранее, нынешний повзрослевший герой не источает радость победы при виде поверженного врага — его глаза полны грусти.
Придав отрубленной голове собственные черты, Караваджо, возможно, намеревался отправить картину кардиналу Боргезе, чтобы тот убедил дядю Павла V отменить смертный приговор. Голова Голиафа производит жуткое впечатление — это измученное страданиями лицо художника с отсутствующим взглядом полузакрытых веками глаз. Взявшись за написание необычного автопортрета, Караваджо хотел выразить раскаяние в содеянном и тем самым вымолить прощение. На автопортрете он выглядит не убийцей, а жертвой собственных страстей и пороков, в чём кается и просит о снисхождении. Это всего лишь предположение. Несомненно только одно — художник сам устроил над собой суд. Трудно даже вообразить более жестокую кару, которой подверг себя Караваджо на картине «Давид с головой Голиафа» (125x101). Такого откровения итальянская живопись ещё не знала. Но он не был доволен автопортретом и в дальнейшем не раз вносил в него исправления.
Предчувствуя близкий конец, Караваджо всё чаще мысленно перелистывает отдельные страницы своей бурной жизни и обращается к теме смирения. В это время им был написан «Святой Франциск в раздумье» (125x93), погружённый в думы перед раскрытой книгой и лежащим рядом черепом. Своё нынешнее местонахождение в одном из римских дворцов картина обрела сравнительно недавно, и право на обладание ею до сих пор оспаривают бывшие владельцы, в том числе муниципалитет городка Карпинето- Романо под Римом, которому картина перешла от потомков семейства Колонна, о чём мне недавно поведал мэр городка, уже направивший запрос в министерство культуры. Как изменились времена и нравы! Если два-три века назад от картин Караваджо открещивались или прятали их в укромные места, то теперь за обладание ими ведутся нешуточные споры.
В этот период в деревенской глуши были написаны «Моление о чаше» (154x222), погибшее в Берлине в 1945 году, «Коронование терновым венцом» (178x125) и бесспорный шедевр «Христос у колонны» (134,5x175,4), на котором скорбный лик Христа преисполнен смирения и отнюдь не осуждает глумящихся над ним палачей. Работая над картиной, художник думал о своей судьбе — он не винил судей за суровый приговор, а корил лишь самого себя за непростительную вспыльчивость.
Живя затворником и не расставаясь с кистью, Караваджо не терял надежды на помилование и с этой целью отправил в Рим учеников, которым наскучила деревенская жизнь. Им было поручено выяснить обстановку в городе и разузнать что-нибудь о Лене. Оставшись на некоторое время в одиночестве, он нет- нет да вспоминал свою ветреную подружку. Как она там и с кем теперь развлекается? Ведь Лена не может жить без покровителя, и такой наверняка нашёлся. От одной этой мысли он приходил в возбуждение, и кровь приливала к голове. Как же хорошо ему было с ней! И теперь все былые её прегрешения, связанные с постоянным враньём и капризами, казались ему такими мелкими, что он всё бы ей простил, окажись она с ним рядом.
Под впечатлением нахлынувших воспоминаний Караваджо приступил к написанию картины «Экстаз Магдалины» (106,5x91). Оригинал не сохранился, и о работе можно судить только по марсельской и другим копиям. Сюжет картины религиозный, но выполнен вопреки традиционной иконографии. На ней изображена евангельская грешница с обнажёнными плечами под приспущенной шёлковой блузкой, чуть прикрытыми прядью каштановых волос. Порыв раскаяния в религиозном исступлении столь велик, что опрокинул грешницу навзничь, о чём говорят глубокие складки на лбу, закатившиеся глаза и прикушенные губы. Пурпурное покрывало, наброшенное на ноги, скрывает кучу сухих веток, на которой полулежит молодая женщина. По диагонали снизу вверх картина делится надвое. Её нижняя половина занята фигурой Магдалины, написанной в три четверти, а остальное — непроницаемый мрак заднего фона, на котором едва различим одинокий крест, мерцающий словно сполох или далёкая звезда.
Кроме креста на картине нет других атрибутов святости, и предполагаемую Магдалину или выступающую в её образе Лену можно принять за упавшую в обморок женщину, которую предал и покинул возлюбленный, или за горюющую молодую мать, потерявшую ребёнка. Картина писалась по памяти без натурщицы, ибо в округе ни одна крестьянка не согласилась бы позировать, сочтя для себя такое занятие зазорным, да и Караваджо не стал бы ходить по дворам в поиске нужного типажа — как-никак, он был объявлен вне закона. Он, безусловно, имел перед глазами Лену из «Успения Богоматери», где она изображена лежащей на коротком ложе. Только там у него тихое неизбывное горе и покой, а здесь нервный срыв, сопровождаемый учащённым сердцебиением грешницы, которое угадывается в её запрокинутой назад голове, крепко сцепленных пальцах рук и в стремительном беге складок одежды. На сей раз Караваджо меньше всего занимала схожесть с предыдущими изображениями Лены или отсутствие таковой. Главным для него в этой работе было не достоверное воплощение чисто живописными средствами живой модели во плоти, а по возможности точное воспроизведение чувства, охватившего человека, загнанного в угол. Здесь налицо отчаяние, растерянность, боль и подавленность духа перед неминуемой расплатой за прошлое. Но всё это передаётся через женскую натуру. Следовательно, Караваджо идентифицирует себя с Леной, хотя ей-то чувство раскаяния было чуждо. Он это понимал и корил себя, что не сумел перевоспитать свою возлюбленную и внушить ей, что за всякое удовольствие в жизни или причинённое ближнему зло приходится расплачиваться.
Покидая феодальную вотчину Колонна, Караваджо взял с собой все написанные и только начатые там картины, поскольку все они были ему дороги. В них ему удалось выразить чувства, терзавшие его, когда он