— Очень рад, очень рад! — сказал Бибиков, затягиваясь трубкой. — Слышно, изволите быть стихотворцем? Что ж, и то дело!
— Сие междуделье, ваше высокопревосходительство. Прежде всего есть я покорный раб её величества и защитник отечества нашего. Кроме сего, имею в Казанской губернии личные интересы, как-то небольшое именьице, а наипаче того драгоценность — старушку-мать… Сим руководясь, желал бы там, на месте, под вашим руководством проявить священные чувства, свойственные всем истинным сынам родины. Словом, великое у меня желание быть полезным вашему высокопревосходительству в походе против похитителя императорского имени — казака Пугачёва.
Бибиков слегка поморщился на излишнее красноречие офицера и сказал:
— Желание ваше почтенно, однако должен огорчить вас, что опоздали: все места нужного мне обер- офицерства заполнены.
Державин возвращался домой обескураженный. Лопнула его надежда повидаться со старухой-матерью, да и деньжонок в командировке прикопить.
Небогатому офицеру в гвардейском полку служить было трудно, там весело было лишь богачам да искусным картежникам. И если б не состоятельная дама, с которой молодой Державин был в близких отношениях, ему пришлось бы в жизни весьма туго.
Жил офицер Державин в маленьких «покойчиках» на Литейной, в доме Удалова. Войдя во двор, он еще раз осмотрел свою ветхую карету, которую недавно купил в долг. «Хоть бы какую клячонку завести, либо полкового, отслужившего свой век коня, а то просто срам, выехать в люди не на чем».
Он вошел в покойчик, послал денщика за возницей, бегло пересмотрел рукописи, задержался глазами на сером листке с началом оды, полюбовался блестящими английскими сапогами с серебряными шпорами и, как подана была лошадь, поехал на Васильевский остров, где жила «дама сердца».
— Не выгорело, любезная Степанида Порфирьевна! Ау, не выгорело! У генерал-аншефа без меня ловкачи нашлись, — печально пробасил он, целуя руки еще не старой, с высокой прической и с томными глазами, женщины.
— Ну вот и слава богу! — чуть не всплакнула она от радости. — Это пречистая богородица мою молитву услыхала. В этакую страсть ехать! Вот поди-ка, послушай, Гаврюшенька, что люди мои говорят в кухне. С Ладожского канала, из моего именьица, только что прибыли, харч привезли.
Державин прошел в кухню, там обедали трое крестьян. Один из них, бородатый, пронырливого обличия приказчик, на вопрос Державина стал рассказывать:
— Да вот, ваше благородие, дела-то какие! Дела прямо пакостные!
Володимирского полка гренадеры, коих в Казань гонят, в роптание пришли.
Как проезжали мы через селенье Кибол, сделали ночевку на постоялом дворе, вот там и слышали… Гренадеры-то в ямские подводы укладывались в дорогу, да и говорят громко, никого не страшась: «Вот, говорят, вызвали нас из армии, чтоб при свадьбе Павла Петровича быть в Питере. И хоть бы за это беспокойство по чарке водки подали, губы помочить, а замест благодарности, по окончании торжества, заставили нас, солдат, на Неве сваи бить, как строилась набережная дворцовая. Ну да ладно!.. Только бы нам, — говорят гренадеры, — до места доехать да не замерзнуть, а мы от этакой худой жизни все свои ружья сложим пред царем, что появился в низовых местах… Царь он али не царь, — нам, дакось, наплевать». — говорят.
— Ах, мерзавцы! — возмутился Державин. Полное лицо его стемнело. — И что же ты… ужели смолчал, слыша все сие?
— А чего мне гуторить? Нешто это мое дело? Мое дело сторона, — ответил бородатый приказчик, прожевывая кашу и рыгая.
Попивая чуть погодя ароматный кофе со своей приятельницей и с отменным аппетитом пожирая румяные, легкие, как вата, пышки, Державин говорил:
— Крамола, крамола, Степанида Порфирьевна! Всюду крамола, даже в армии. Вот времена пошли!.. Я не сказывал вам, свидётелем какого ужасного случая года с два тому назад, в июле месяце, мне быть довелось?
— Ой, не стращай меня, Гаврюшенька! У тебя вечно случай. Да ты лей больше сливочек-то, пеночку- то… Ужо я тебе кружовничного варенья наложу, ты ведь сластена у меня!
— Этот случай отменный, Степанида Порфирьевна, уж дозвольте… Вызван я был со своей ротой на плац-парад в три часа утра. Стоим, ждем. И через часа два со стороны Песков слышим — кандальные цепи лязгают. Видим, в самом истерзанном облике двенадцать лучших гренадер ведут закованных, тринадцатый — унтер-офицер. Прочли им указ императрицы и приговор. Они на её жизнь будто бы умышляли. И тут взялись за них каты! Великое избиение учинено им было кнутьями, а после сего обрядили, до полусмерти избитых, в рогожное рубище, повалили в кибитки и — прямо в Сибирь! Настрадался я глядючи на все сие происшествие.
— Ой, ой! — всплеснула руками женщина.
— Да… Многие на жизнь матушки покушались, и все больше, представьте себе, — военные дворяне. Не угодна им государыня. Они бы не прочь Павла Петровича императором иметь… А теперь вот Пугачёв. Беда! Не уявися, — что будет!
Перед ним, просительно потявкивая, крутилась на задних лапках ученая Мимишка в теплой кофточке. Державин стал швырять ей в рот маленькие кусочки сахару, она ловко ловила их на лету. Желтенький пушистый кенарь звонко распевал в клетке, топилась голландская печь, босая девчонка поливала герань и колючие кактусы; в переднем углу горела лампада, на шкафу стоял пыльный самовар.
— Ну, благодарю за угощенье! Теперь позвольте мне счеты и приходно-расходную книгу вашего приказчика, учиню учет ему.
— Ой, ненаглядочка моя!.. Спасибо на заботе. А я тебе четыре пары бельеца из ярославского полотна сготовила. Монашка вышивает гладью вензеля твои. И с короной. Ну и долговязый же ты, батюшка! Я как прикинула твои исподние штанцы, так они от самого полу мне до подбородка. Да ты прямо Петр Великий будешь!
— Нет, Степанида Порфирьевна, сей чести не удостоился. В моем росте до Петра Великого вершка не достает…
— Что ты, что ты, Гаврик! А мне, грешнице, думается, ты на вершок длинше его.
Возвратясь домой, Державин с изумлением увидел в полковом приказе высочайшее повеление явиться ему к Бибикову. Через три дня он уже выезжал в Казань. И странно — отправляясь в путь, Гавриил Романович вовсе не испытывал радости по сему случаю. Напротив, с ним было такое, словно он взвалил себе на плечи груз — чужой и нелегкий. И даже мысль о возможности свидёться, наконец, с родной матерью мало успокаивала его.
Пугачёв принимал в золоченом зальце главного судью — старика Витошнова, Максима Горшкова и думного дьяка Почиталина. Горшков зачитывал Пугачёву донесения, полученные из разных мест, а также изустно докладывал вместе с Витошновым разные сведения о победоносных действиях отдельных отрядов.
Пугачёв узнал, что на протяжении прошлого ноября захвачены заводы:
Катав-Ивановский, Симский, Усть-Катавский, Юрюзанский и другие. Он приказал немедленно направить в каждый завод своих управителей, поручив им лить, где можно, пушки, мортиры, брать порох, ядра, оружие, казну — и все это под верной охраной высылать в Берду. И чтобы в заводах и всюду читались вгул, где есть люди, его манифесты и указы.
— Можно ли к вам, государь? — приоткрыв дверь из прихожей, спросил Падуров.
— Входи, входи, полковник! Что скажешь?
— Я не один: привел двух выборных от преклонившихся вашему величеству жителей Бугуруслана.
Пугачёв приосанился. В горницу вдвинулись маленький, лысый, в больших сапогах, Давыдов и высокий, пучеглазый Захлыстов. Оба повалились Пугачёву в ноги.
— Что за люди? — спросил Пугачёв, приказав им подняться.
— Я депутат Большой комиссии, ваше величество, Гаврило Давыдов, ясашный крестьянин. Вот на мне и знак депутатский золотой, как у Падурова, Тимофей Иваныча, мы с ним вместях в Кремле-то, в Грановитой палате-то, сидели… — Он снял с шеи тоненькую золотую цепочку с депутатским знаком и показал его Пугачёву. Затем, мотнув головой на стоявшего истуканом своего соседа, продолжал: