— Если ты думаешь, что можешь вот так, шутя и играя, упорхнуть бог весть куда, дальше даже, чем Лондон, то ты ошибаешься.
— Почему это? — возмутилась она, моментально укрепившись в желании уехать.
— Потому, — отрезал он.
Молчание длилось до тех пор, пока вниз не спустилась миссис Брэнгуэн.
— Гляди, Анна, — сказал он, передавая ей письмо.
При виде напечатанного письма она чуть-чуть отпрянула, предвидя неприятное вторжение внешнего мира. Что-то странное мелькнуло в ее глазах, словно инстинкт любящей матери посторонился, уступив место бессмысленной, бесчувственной жестокости. Именно так, невыразительно, бесчувственно проглядывала она письмо, не желая вникать в смысл. Содержание письма было понято лишь умом ее — черствым, поверхностным. Чувства же она в себе притушила.
— О каком это месте речь? — спросила она.
— Она хочет быть учительницей в Кингстоне-на-Темзе, за пятьдесят фунтов в год.
— Вот как!
Словно в досужем разговоре о ком-то постороннем. Мать готова была ее отпустить именно из черствости. Душа эта обновится лишь с младшим из отпрысков. Старшая дочь ей лишь мешала теперь.
— Нельзя отпускать ее так далеко, — сказал отец.
— Я поеду туда, где меня ждут! — выкрикнула Урсула. — И это хорошее место!
— Да что ты знаешь о нем! — резко бросил отец.
— Не имеет значения, ждут или не ждут, если отец говорит, что ты не поедешь, — спокойно и веско сказала мать.
Как же ненавидела ее Урсула!
— Вы сказали: «Пусть попробует», — выкрикнула девушка. — Сейчас появилось место, и я поеду туда!
— Почему же не раздобыть какое-нибудь место в Илкестоне и не остаться дома? — спросила Гудрун, ненавидевшая ссоры и не сочувствовавшая выбору сестры, но видевшая свой долг в том, чтобы защитить ее.
— В Илкестоне нет никаких мест, — запальчиво возразила Урсула. — А потом, мне именно хочется уехать подальше.
— Если б ты разузнала хорошенько, то и в Илкестоне появилось бы для тебя место. Но тебя ведь гордость заела, самостоятельности захотелось, — сказал отец.
— Не сомневаюсь, что тебе хочется уехать подальше, — язвительно сказала мать. — Как не сомневаюсь, что чужие люди недолго станут тебя терпеть. Уж слишком ты о себе высокого мнения!
Между матерью и дочкой пробежала искра чистейшей ненависти, и наступило упрямое молчание. Урсула поняла, что должна чем-то его нарушить.
— Ну, они мне написали, так что я поеду, — сказала она.
— На какие такие шиши? — осведомился отец.
— Дядя Том даст мне денег, — сказала она.
И опять наступило молчание. На этот раз — торжествующее.
Потом наконец отец поднял голову. Лицо у него было рассеянным, казалось, он отрывается от размышлений, чтобы сказать что-то определенное.
— Нет, в такую даль ты не поедешь, — сказал он. — Я попрошу мистера Берта о месте для тебя здесь. Я не допущу, чтобы ты отправлялась в ближний свет, куда-то за Лондон, совершенно одна.
— Но мне надо в Кингстон, — возразила Урсула. — Они вызывают меня.
— Обойдутся, — сказал он.
В наступившей хрупкой, дрожащей паузе Урсула чувствовала, что вот-вот расплачется.
— Знаешь, — сказала она тихо и решительно, — ты, конечно, можешь мне мешать. Но все равно место я получу. И дома не останусь.
— Никто и не собирается держать тебя дома! — внезапно вскричал он, побагровев от ярости.
На это она не сказала ни слова. Душа ее ожесточилась и очерствела, а равнодушное сопротивление родителей вызывало у нее теперь лишь высокомерную улыбку. Когда она бывала такой, он готов был ее убить.
Она ушла в гостиную, распевая:
Следующие несколько дней Урсула ходила веселая, решительная, все время напевала, была ласкова с младшими детьми, но сердце ее холодно ожесточилось против родителей. Больше разговора они не возобновляли. Это ее веселое ожесточение длилось четыре дня. Потом лед дал трещину.
— Ты поговорил о месте для меня?
— Я обсудил это с мистером Бертом.
— И что он сказал?
— Комитет заседает завтра. В пятницу он даст мне ответ. И она стала ждать пятницы. Кингстон-на- Темзе был восхитительным сном. Сейчас она вернулась к реальности — грубой и жесткой. Она знала, что сон пройдет. Потому что, как успела она выяснить, всякое свершение возможно лишь в жестких и ограниченных пределах реального мира. Быть учительницей в Илкестоне она не хотела, потому что знала Илкестон и он ей был ненавистен. Но она хотела свободы и, значит, должна была взять ее там, где это было возможно.
В пятницу отец сообщил ей о вакансии, имевшейся в школе на Бринсли-стрит. Весьма вероятно, что место это забронируют для нее и даже заявления писать не нужно.
У нее защемило сердце. Школа располагалась в бедном квартале, а она уже знала, какие дети обитают в бедных кварталах Илкестона. Ведь это они дразнили ее, крича вслед обидные слова и швыряясь камнями. Но все же в качестве учительницы она получает власть. Что из этого выйдет — неизвестно. Она чувствовала волнение. Даже этот безлистый лес кирпичных стен и штукатурки волновал ее. Такой жесткий, такой безобразный, безжалостно безобразный этот мир вычистит из нее вялую ненужную сентиментальность.
Она мечтала о том, как заставит этих маленьких безобразников полюбить ее. Она станет им близкой. Учительницы всегда такие суровые, безличные. Ничем не выражают своих чувств. А она станет им близкой, будет открыто выражать свои чувства и дарить, дарить им всю себя, все богатейшие свои запасы детям, делая их такими счастливыми, что она станет для них самой любимой учительницей на свете.
На Рождество она выберет для них самые красивые открытки, устроит им замечательный праздник в каком-нибудь из классов.
Директор, мистер Харби, был невысоким, коренастым и, как она считала, довольно вульгарным мужчиной. Но она станет для него факелом света, воплощением утонченности. Она будет сиять, как солнце, на школьном горизонте, дети будут расти под ее лучами, как трава на лугу, а учителя станут мужать и расцветать пышным невиданным цветом, как плодоносящие растения.
И вот пришло утро понедельника. Был конец сентября, и мелкий дождик, сеясь, окутывал ее туманной завесой брызг, заворачивал в уютный кокон отдельного замкнутого мирка. Она шагала к новым горизонтам. Старое постепенно скрывалось из глаз. Плотный туман, скрывающий будущее, скоро рассеется. Спускаясь с холма под дождем, с тяжелой сумкой, в которой она несла завтрак, она чувствовала, как душу стискивает тревога.
Сквозь мелкий дождик показался город на черном своем пологом холме. Ей предстоит взойти и проникнуть туда. Она чувствовала одновременно и отвращение, и взволнованность претворенного желания. И ей хотелось уклониться.
На конечной трамвайной остановке она поджидала трамвая. Вот оно, начало. Перед ней открывалась дорога на Ноттингем, куда полчаса назад отправилась в школу Тереза; позади нее была маленькая