От Скребенского они отправились осмотреть любимый Уиллом Линкольнский собор, находившийся неподалеку. Он обещал ей постепенно показать все церкви Англии. Начали они с Линкольнского собора, который он хорошо знал.
Когда пришло время уезжать от Скребенского, Уилл заторопился, его охватило нетерпение. Какая муха его укусила? Она уехала от Скребенского сердитая. Но ему и не нужно было ее общество. Казалось, грудь его распахивается навстречу огромному силуэту собора, маячившего над городом. Душа его рвалась, опережая тело.
И когда он увидел вдали собор, темно-синий его силуэт, взметнувшийся в небо, сердце его дрогнуло. Вот он, знак свыше, сам дух святой, парящий, как голубь, в вышине, как орел, простерший свои крылья над землей. Он обратил к ней сияющее восторженное лицо, рот его был приоткрыт в странной восторженной ухмылке.
— Вот и она! — сказал он.
Это «она» ее раздражило. Почему «она»? Собор — это он! Почему это огромное здание, такое ветхое, здание из прошлого, приводит его в такой неистовый восторг? Но она стала готовить себя к встрече.
Они поднялись на крутой холм, он шел, сгорая от нетерпения, как пилигрим, приближающийся к святыне. Когда они очутились на месте и увидели с одной стороны замок, а с другой — собор, сердце его чуть не лопнуло, такой бурной радостью запылало все внутри, он ликовал, воодушевленный.
Они прошли в ворота, и им открылся величественный западный фасад во всей своей необъятной широте и пышности.
— Это позднейшая переделка, — сказал он, глядя на золотистый камень и двойные башни собора и все же любуясь ими. В тихом восторге вышел он на крыльцо, ступив на грань невидимого чуда. Он поднял голову к прекрасной каменной резьбе портала. Теперь ему предстояло проникнуть в прекрасную внутренность собора.
Он толкнул дверь, и его охватил сумрак колонн и сводов, и душа его затрепетала, всколыхнувшись в своем гнездилище. Она устремилась вперед и ввысь. Тело же оставалось неподвижным, захваченное величием открывающейся картины. Душа парила в полумраке, стремясь охватить, объять, она кружила, вдохновенная, освобожденная. Она дрожала от великолепия интерьера, в тишине и сумраке этого щедрого и плодоносного изобилия, как пошедшее в рост зерно.
Ее тоже охватило изумление и благоговение. Она шла вслед за ним. Сумрак собора был средоточием жизни, расцвеченная красками темнота была зародышем света и нарождающегося дня. Здесь, в соборе, начинался первый из рассветов и опускался на землю первый из закатов, ведя за собой незапамятную и бессмертную тьму, из которой процветет и увянет новый день, оставив после себя мирное эхо глубокой и незапамятной тишины.
Вне времени, отвергнув время! Между востоком и западом, рассветом и закатом таилась эта церковь, как молчаливое зерно, еще не пророщенное, умолкшее после смерти. Заключавший в себе смерть и рождение, гул жизни и все ее перемены, собор примолк, как семя будущего прекрасного цветка, непостижимого сияния жизни, чье начало и чей конец сокрыты в кругу молчания. Опоясанный радугой, мерцающий драгоценными каменьями собор таил в недрах молчания — музыку, во тьме — свет, в смерти — изобилие, как семя, дающее росток, листок за листком из молчаливого своего корня, а затем и цветок с его тайной, заключенной меж лепестками, — тайну смерти, из которой он произошел, тайну жизни, из смерти возникшей, тайну бессмертия и смерти, которая вновь поглотит его.
Здесь, в церкви, «до» и «после» переплетались, были единым целым. Брэнгуэн шел к своему окончательному воплощению. Он выходил из церковного портала, оставив ангельские крылья, выходил из чрева на свет. Он шел сквозь сегодня, и завтра, и послезавтра, от знания к знанию, от опыта к опыту, вспоминая тьму чрева, предчувствуя посмертную тьму. Но и распахнув двери собора, он вступил в двойную мглу, в двойственное молчание, где рассвет — это закат, а начало и конец едины.
Здесь камень устремлялся вверх с земной равнины в многообразном и мощном усилии, каждый раз по-новому, но прочь от земных горизонтов, сквозь мглу и сумрак, и сшибку страстей, через изгибы и завитки к восторгу и прикосновению вечности, к встрече с воплощенностью и завершением и объятием с ними и соитием, к гармонии совершенства, восхитительной воплощенности, вневременному восторгу. Здесь оставалась его душа, на вершине радужной арки, в тисках вневременного восторга и воплощенности.
И не было здесь ни времени, ни жизни, ни смерти, а существовала лишь эта вневременная воплощенность, где земной порыв смыкался с земным порывом, образуя арку на замковом камне восторга. Это было всем и обнимало собою всё. До тех пор, пока он не пришел к себе самому, спустившись на землю. А потом, опять собравшись, напрягшись каждой своей частицей, он вознесся во мрак высоты к плодовитому изобилию, высшей тайне, к прикосновению и объятию вечности, к завершенности и пределу, к вершине арки.
Она тоже была покорена, но не сливалась с местом, а молчала. Ей нравилось здесь, как нравятся чужие земли, но восторг и воодушевление мужа возмущали ее. Сначала накал его страсти ее благоговейно поразил, но потом она рассердилась. В конце концов, снаружи существует небо, а здесь, внутри, в этом таинственном полумраке, куда устремляются колонны и его душа, летят они не на встречу со звездами и хрустальной тьмой пространства, а лишь к касанию камня, к каменным тискам и сумрачной кровле. Смыкающиеся в вышине своды, устремленность камня, несущего на себе тяжелую кровлю, вызывали в ней немое благоговение.
И все же ее не оставляла память о том, что этот синий свод, эта темная громада с обилием мерцающих светильников на ней — еще не небо с его неохватностью, не вольный простор, в котором кружат светила и где превыше всего — свобода.
Собор вызывал в ней волнение, но принять ограниченность устремленных вверх сводов тяжелой кровлей, замыкающей их и говорящей о том, что выше нет ничего, совсем ничего, она не могла. Вот он согласился бы на это — замкнуться здесь, полностью, навечно: движение, устремленность, восторг единения, исчезновение времени, смены дня и ночи, оказывающихся иллюзией, и только выверенное гармонией пространство, движение, замыкающееся и возобновляющееся, и страсть, могучими волнами несущаяся к алтарю, накатывающая волнами восторга.
Ее душа тоже устремлялась к алтарю, к порогу Вечности, устремлялась благоговейно, со страхом и радостью. Но что-то сдерживало ее в этом порыве, конечность алтаря вызывала к нему недоверие. Нет, не суждено ей броситься в безоглядном последнем порыве к алтарю, на его ступени, как на брег Неведомого. Здесь таились радость и истина. Но даже захваченная головокружительной устремленностью собора, она чувствовала, что взыскует иного. Алтарь был пуст, свечи его потише пламени неопалимой купины, перед ней была мертвая материя. А она отвоевывала право воспарить в бескрайность, выше кровли собора. И ее преследовало чувство, что ее хотят запереть под этой кровлей.
И она цеплялась за мелочи, за детали, чтобы не быть унесенной в Бесконечность в порыве страсти, могучей и самовластной. Она хотела высвободиться, избежать непреложности этого порыва. Вперед и вверх — так птица хочет взмыть над пучиной моря, по-птичьи оттолкнувшись слабыми мокрыми лапками, расправить грудь и высвободить тело из колышущихся волн, несущих ее помимо ее воли к какому-то пределу, взмыть на крыльях над этим монотонным грузным движением — отделиться, став маленьким пятнышком в пространстве, но пятнышком вольным, порхающим всюду, где душа пожелает, зорким и внимающим всему вокруг, пока не приходит пора нырнуть в волну опять, найти цель и к ней устремиться.
Ей хотелось за что-то ухватиться, как будто и ее крылья были слишком слабыми, чтобы поднять ее над колышущейся пучиной. И тут она разглядела в каменной резьбе барельефа какие-то странные злобные личики и застыла перед ними.
Хитрые эти личики высовывались, ясно различимые в общем движении, как строптивый и коварный противник. Они хорошо знали, проказливые эти чертенята, отвергшие человеческую иллюзию, что собор несовершенен. Они подмигивали и насмехались, намекая на то, что в великом замысле собора упущено нечто важное. «Сколь ни был бы велик этот собор, многого он не вместил!» — насмешливо говорили эти лица.
Не включенные в этот общий порыв к алтарю, лица обладали собственной волей и знанием, подчинялись собственному движению наперекор единому порыву, они смеялись, торжествуя в своей малости.