— Они считают тебя чужой, — сказал он.
Потом он видел, как, стоя у ворот, она кричала резко и властно:
— Меня зовут Анна Ленская, и я здесь живу, потому что мистер Брэнгуэн теперь мой папа. Да, вот так! И я здесь живу!
Услышанное приятно позабавило Брэнгуэна.
Но постепенно, безотчетно девочка стала льнуть к нему в минуты детского смятения и одиночества, когда так тянет прижаться к чему-то большому и теплому, раствориться всем маленьким тельцем в чьем-то огромном до необъятности существовании. Интуиция подсказывала ему обращаться с ней бережно, замечать ее и отдавать себя в ее власть.
Однако заслужить ее расположение было нелегко. Например, к Тилли она питала по-детски безоговорочное презрение, почти антипатию, потому что бедняга была лишь прислугой. Ребенок не подпускал ее к себе, не разрешал, чтобы та дотрагивалась до нее, всячески ее избегая. Она видела в Тилли низшую расу. Брэнгуэну это не нравилось.
— Почему ты так не любишь Тилли? — спросил он.
— Потому что… потому что… потому что она косит на меня!
Потом постепенно она приняла Тилли, но лишь как часть домашнего обихода, а не как личность.
Первые недели черные глаза ребенка были постоянно настороже, следя за ним. Брэнгуэн, добродушный, но раздражительный, а к тому же развращенный безответностью Тилли, легко взрывался. Когда дом начинали сотрясать его нетерпеливые крики, то спустя немного он ловил на себе хмурый взгляд черных глаз и чувствовал, что вот-вот девочка вздернет подбородок этим своим молниеносным змеиным движением:
— Уходи!
— Я-то никуда не уйду! — наконец не выдержал он. — Убирайся сама, живо, чтоб духу твоего здесь не было! — И он указал ей на дверь. Ребенок попятился, бледный от страха. И тут же приободрился и осмелел, видя, что гроза прошла.
— Мы не хотим с тобой жить! — проговорила девочка, вздергивая маленький подбородок. — Ты… ты орангутан!
— Чего-чего? — обомлел он.
Она дрогнула, но все же выговорила:
— Орангутан!
— Ну, а ты макака!
Она подумала. Подбородок резко выдвинулся вперед, чуть ли не со свистом рассекая воздух.
— Я не такая!
— Не какая?
— Не макака!
— Ну, и я не орангутан.
Он всерьез разозлился.
Или она вдруг сказала:
— Моя мама не будет здесь жить.
— Серьезно?
— Я хочу, чтоб она уехала.
— А это не твое дело, — отрезал он.
Так они притирались друг к другу.
Выезжая в двуколке, он брал ее с собой. Лошадь в упряжи ждала у ворот, а он вваливался в дом, такой без него тихий и мирный, и начинался тарарам.
— А ну, сверчок, прыг в мою шляпу! Давай, давай, ноги в руки!
Ребенок начинал собираться, недовольный фамильярностью обращения.
— Я не могу сама завязать капор! — надменно заявляла она.
— Мало каши ела! — приговаривал он, неловкими пальцами завязывая ленты ей под подбородком.
Она тянула к нему лицо. Алые губки шевелились, пока он помогал ей с капором.
— Ты ерунду городишь, — повторяла она слышанную от него фразу.
— Нет, такое лицо просто необходимо подставить под кран, — говорил он и, достав свой большой красный, пахнущий крепким табаком платок, тер ей щеки и подбородок.
— Что, киска уже ждет меня? — спрашивала она.
— Ждет, — говорил он, — но надо стереть грязь с лица. Вот теперь сойдет. Еще и кошечка постарается — оближет.
Она милостиво подчинялась. Потом, когда он отпускал ее, убегала вприпрыжку, смешно вскидывая ноги.
— Угомонись, жеребеночек! Поскользнешься!
Она подставляла плечи, и он набрасывал на нее пальтишко, и вдвоем они отправлялись в путь. Она сидела с ним рядом в экипаже, очень близко, тесно зажатая в угол, чувствуя толчки от покачивания его большого и такого мощного тела. Она хихикала — тоненько и пронзительно, и черные глазенки ее блестели.
Жесткость странно сочеталась в ней с трепетным мягкосердечием. Когда ее мать хворала, девочка на цыпочках пробиралась в комнату больной и не отходила от нее часами, ухаживая за ней заботливо и усердно. А на следующий день, когда мама плакала, Анна могла стоять, раздвинув ноги и покачиваясь, и лишь глядеть на нее, хмуро и злобно. Она смеялась, когда гусята, извиваясь, вырывались из рук Тилли, пропихивающей вертелом им в глотки хлебный мякиш. Картина эта вызывала у девочки нервный смех. С животными она обращалась сурово, скупо отмеривала им любовь, ведя себя с ними, как жестокая повелительница.
Лето пришло, а с ним и сенокос. Анна порхала, поспевая всюду, — проказливая, как эльф, загорелая до черноты малышка. Тилли только диву давалась, любуясь девочкой.
И вечной казалась эта болезненная привязанность к матери. До тех пор, пока миссис Брэнгуэн хорошо себя чувствовала, девочка беззаботно играла, словно не замечая ее.
Но пришло время жатвы, осень вступала к свои права, и мать, уже на сносях, стала ходить странная, отрешенная. Брэнгуэн все чаще хмурил брови, а к ребенку возвратилась прежняя болезненная тревога, чрезмерная обидчивость. Когда она с отцом отправлялась в поле, то вместо того чтобы весело резвиться, лишь твердила:
— Хочу домой!
— Скоро поедем.
— Хочу домой!
— Почему это? Что тебе неймется?
— Хочу к моей маме!
— К твоей маме! А она к тебе не хочет.
И тут уж начинались слезы.
— Ну так что, ты одна не доберешься, что ли?
Он глядел, как она припускает домой молчаливо, сосредоточенно, как бежит по тропинке в тени живой изгороди, неуклонно, торопливо, как поворачивает и скрывается за воротами, а потом опять возникает за дальним полем — устремленная вперед, маленькая, деловитая. И он сумрачно продолжал перепахивать поле.
Время между тем катилось своим чередом, налившиеся красным соком ягоды мерцали и поблескивали на голых ветвях живых изгородей, появились малиновки, большие стаи птиц пеной взмывали над пашней, налетевшие грачи черными пятнами копошились на земле, на уборке турнепса руки стыли от холода, дороги превратились в грязное месиво. Потом турнепс был сложен в яму, и в работах наступило затишье.
В доме было сумрачно и тихо. Встревоженный ребенок не находил себе места, и то и дело звучало жалобное и возмущенное: «Мама!»
Миссис Брэнгуэн, неуклюжая, безответная, устало пробуждалась к жизни. Брэнгуэн работал теперь в