гонорарах.
В литературе Чехова защищала сама литература, то есть его рассказы и повести. Печатных протестов против сплетен, слухов, а также выяснения отношений, прилюдного или один на один, он не признавал. На заступничество не рассчитывал. Сплетников, злых и несправедливых людей не то чтобы презирал или игнорировал, а не уделял им в своей душе ни времени, ни места. Эти, по его выражению, «сладости» их жизни (сплетня, злобный выпад) казались Чехову скучными и неинтересными. С годами он научился гасить неприятные ощущения от доходивших до него слухов и домыслов.
Но зачем старший брат рассказывал ему о нововременских врагах? Объяснение — «мне надоело слушать, как тебя ругают» — не в пользу Александра Павловича. Надоело: или не слушай, или заступись, или смолчи, но не расстраивай этим вздором. В ответ он получил письмо, выдержанное в духе сурового равнодушия к газетным недругам, с очевидным внутренним отрешением от них: «Печатают меня по средам и вторникам или вовсе не печатают — для меня решительно всё равно. Отдал я повесть, потому что был должен „Нов[ому] времени“, и если бы не последнее обстоятельство, то повесть моя печаталась бы в толстом журнале, где она вошла бы целиком, где я больше бы получил и где не было бы жужжанья моих уважаемых товарищей». На совет — переговорить с Сувориным о средах — отрезал: «Они мне так же не нужны, как и мое сотрудничество в „Нов[ом] вр[емени]“, к[ото]рое не принесло мне как литератору ничего, кроме зла. Те отличные отношения, какие у меня существуют с Сувориным, могли бы существовать и помимо моего сотрудничества в его газете».
Сотрудничество с «Новым временем» бросало на Чехова тень в глазах либералов, студенческой молодежи, противников Суворина в журналистской и литературной среде. Но главное — оно уже претило ему самому. Чехову не было стыдно за то, что он печатал в этой газете. Но, вероятно, всё более становилось неловко перед собой за то, что он печатался на одних страницах с Бурениным и остальными «зулусами». Он все-таки написал Суворину. И не столько попросил, сколько поставил условие: «Печатайте „Дуэль“ не два раза в неделю, а только один раз. Печатание два раза нарушает давно заведенный порядок в газете и похоже на то, как будто я отнимаю у других один день в неделе, а между тем для меня и для моей повести всё равно печататься, что один, что два раза в неделю». Чехов объяснил свою настойчивую просьбу: «Среди петербургской литературной братии только и разговоров, что о нечистоте моих побуждений. Сейчас получил приятное известие, что я женюсь на богатой Сибиряковой. Вообще много хороших известий я получаю».
Суворин понимал, что Чехов имел в виду его сотрудников. Эту «братию» он знал очень хорошо и сам впоследствии рассказывал о протестах против «Дуэли». Он сделал вид, что учел и пожелание Чехова, и демарш своих приближенных. Из пяти оставшихся сред были пропущены две. Хотя, конечно, не во вторниках и средах крылась причина. Суворин уже давно отпустил вожжи, отдав газету на откуп сыну Алексею и его присным. Шум вокруг публикации «Дуэли» они использовали, чтобы показать, кто настоящие хозяева в редакции. Спустив им ругань, сплетни, оскорбления в адрес Чехова, Суворин, по сути, разрешил большее, то есть откровенное надругательство. При этом Чехов оказался бы ближней целью, а сам Суворин — дальней. Но Чехов разрушил эти расчеты. «Дуэль» завершила его сотрудничество в «Новом времени». Он отдаст сюда еще один очерк в декабре 1891 года и рождественский рассказ в декабре следующего.
Остались его
Со смертью тетки («Славная была женщина. Святая»), которая всю жизнь прожила около Чеховых или вместе с ними, словно затуманились таганрогские годы. Кончина Пальмина, может, самого интересного собеседника Чехова в московские годы, будто подвела черту под этим временем. В связи с известием, что обречен Курепин, Чехов написал Суворину: «Смерть подбирает людей понемножку. Знает свое дело».
В одном из его августовских писем затерялась строка: «Я теряю в весе». В сентябре из-за нездоровья Чехов безвыходно сидел в доме. Может быть, он предполагал, что всё пройдет вместе с усталостью, так как все-таки собирался в октябре в Нижний Новгород. Но потом перенес поездку на январь. Весь октябрь он перемогался, а в начале ноября подхватил тяжелейший грипп. По некоторым признакам это заболевание перешло в воспаление легких. Чехов продолжал худеть («стал худ, как копченая стерлядь»), из-за кашля плохо спал, однако в кровохарканье не признавался. Но в одном из писем перечислил те средства, которыми обыкновенно его останавливал.
18 ноября он написал Суворину: «Я продолжаю тупеть, дуреть, равнодушеть, чахнуть и кашлять и уже начинаю подумывать, что мое здоровье не вернется к прежнему своему состоянию. Впрочем, всё от Бога. Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению. Лечиться я не буду. Воды и хину принимать буду, но выслушивать себя не позволю».
Сказано резко и определенно. Через некоторое время Чехов высказался еще яснее, что нынешнее нездоровье — поворот жизни «если не к старости, то к чему-нибудь похуже». Это ощущение сквозило в письме другу молодости Шехтелю, милому, надежному, доброму Францу Осиповичу. Повод — помощь голодающим, сбор пожертвований. Но в последних строчках щемящая интонация: «Надо бы нам повидаться и старину вспомнить. Ах, как надо бы!» Не исключено, что кровотечения, случившиеся в 1884, 1886 и 1888 годах, пугали Чехова, но не ощущались неизлечимым недугом, сжирающим изнутри. Но теперь?
Чахотка уже унесла трех близких людей: брата Николая, тетку и дядю со стороны матери. Не принимать никаких мер — значит смириться с болезнью. Или Чехов, сам прекрасный диагност, часто имевший дело с чахоткой в своей врачебной практике, понимал, что лечение не спасет и полное выздоровление уже невозможно? К тому же на лечение нужны деньги: больному обыкновенно прописывали хорошее питание, душевный покой, курорт в Швейцарии, в Крыму или на Ривьере.
Десять лет назад, Чехов, студент-медик, описал эту болезнь в повести «Цветы запоздалые». Доктор Топорков, расспросив Марусю о кашле, лихорадке, ночном поте, выслушав ее и найдя звук в верхушке левого легкого сильно притупленным, («ясно слышались трескучие хрипы и жесткое дыхание»), «начал задавать ей вопросы: хороша ли квартира, правилен ли образ жизни и т. д.
— Вам нужно ехать в Самару, — сказал он, прочитав ей целую лекцию о правильном образе жизни. — Будете там кумыс пить».
Если бы Чехов допустил прослушивание себя коллегами, вряд ли он, отвечая на их вопросы, рассказал то, чего не скрыли его письма.
Недомогания? Да, кашель, лихорадки, перебои сердца, кровохарканье, хронические кровотечения.
Квартира? Всегда густо населенная. Иногда шумная, плохо отапливаемая, не очень удобная. Питание? По доходам. Иногда маленьким. Никаких специальных блюд с учетом больного кишечника и пораженных легких. Общий семейный стол.
Образ жизни? Постоянный напряженный труд. Иногда на пределе сил. Тяжелая поездка на Сахалин. Давняя, непреходящая усталость.
Душевный покой? Семейные неурядицы и заботы, «трепанье» его имени в печати. Постоянная тревога в последние годы и часто меняющееся настроение.
Что-то странное, на первый взгляд противоречивое было в жалобах Чехова на недомогание. Ощущение «худого», то есть неизлечимого и опасного недуга, и одновременно — порыв ехать в Нижегородскую губернию, на голод, организовывать помощь на местах.
Но осенью и ранней зимой 1891 года произошла перемена. Наверно, не вдруг, а исподволь. Будто включились некие «часы». Недаром Чехов часто повторял слово «время». 13 декабря он написал Суворину: «Рассказы вообще тем хороши, что над ними можно сидеть с пером целые дни и не замечать, как идет время, и в то же время чувствовать нечто вроде жизни». Что-то изменилось во внутреннем самоощущении, в глубинном настроении Чехова. Будто проступало иное отношение к своим литературным занятиям. Они не просто заработок, но жизнь. «
Менялись интонация писем, замыслы новых рассказов и повестей. Даже шутки другие: «Если я в этом году не переберусь в провинцию и если покупка хутора почему-либо не удастся, то я по отношению к