уговаривал ее приехать вновь: «Заберите в чемодан все Ваши 73 цветных кофточки и приезжайте. <… > А пикник забыли? <…> А вечерняя прохлада? <…> Все с нетерпением ждем Вас. <…> Мать Вам кланяется и убедительно просит приехать». Быть может, хозяйка лучанского имения уловила в этом послании нечто большее, чем дружеское расположение, но не приехала. Ее могли удержать летние хозяйственные заботы или нерешительность. С виду энергичная, хохотушка, она на самом деле вечно колебалась в душе, сомневалась, оглядывалась на кого-то.
Какая-то особая нота была и в письмах Чехова Шавровой в то лето. После серьезных замечаний по поводу ее рукописей, которые она прилежно слала и слала Чехову, вдруг в конце его письма строчки: «Нам бы следовало повидаться. Вы бы спели, а я бы послушал. Поговорили бы о литературе, о Крыме… Будьте здоровы и небом хранимы. Ваш слуга А Чехов». Неуловимая мягкость угадывалась в письме к Киселевой, в упоминаниях Кундасовой, примчавшейся в Богимово и тут же улетучившейся. И в шутливом признании Суворину в самом конце лета: «Я бы хотел теперь ковров, камина, бронзы и ученых разговоров. Увы, никогда я не буду толстовцем! В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества — культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли. Ах, поскорее бы сделаться старичком и сидеть бы за большим столом!»
Эту воображаемую идиллию Чехов уже рисовал в майском письме Суворину: «Жениться я не намерен. Я бы хотел теперь быть маленьким, лысым старичком и сидеть за большим столом в хорошем кабинете».
Видимо, Суворин уловил этот мягкий наклон в самочувствии Чехова, но связал его со скрытым расположением к одинокой жизни вне семьи. В скромном имении, в маленьком доме, на холостяцкий лад. Может быть, и поддержал подобные мечтания. Вероятно, на очередной пассаж Суворина о возможных переменах в личной жизни Чехов ответил 6 августа почти резко: «Поправить мои обстоятельства, т. е. сделать их иными, или лучшими, невозможно. Есть больные, которые излечиваются только единственным простым и крутым средством, а именно: „Встань, возьми одр свой и иди“. Я же не в силах взять своего одра и уйти, а стало быть, и говорить нечего». Он уже не однажды ссылался на свою «неволю».
В 1888 году, узнав, что его литературные протеже Ежов и Лазарев женятся, он заметил: «Это хорошее дело. Лучше плохой брак, чем хорошее шематонство. Я сам охотно бы зануздал себя узами Гименея, но увы! обстоятельства владеют мною, а не я ими». Поздравляя тогда одного из молодоженов, он то ли пошутил, то ли всерьез предостерег: «Если счастливую семейную жизнь с ее чадами, восторгами и ежедневным поломойством можно сочетать с выдающимися литературными успехами, то желаю Вам и сих последних, желаю от души и чистого сердца…» Чехов как-то обронил в разговоре, что «брак сковывает творческую силу».
Семейная жизнь многодетного Баранцевича, которую Чехов изредка наблюдал, бывая в Петербурге, подтверждала эти опасения. Если за плечами нет огромного имения, наследства, большого дома, необременительной, но надежной службы с хорошим окладом — пиши пропало. «Гусики», «воробички» и «утики» (так он звал ребятишек своего приятеля) отнимут все силы. В тяжелые минуты Баранцевич писал Чехову: «Эх, батенька, не женитесь, — одно Вам говорю. Жениться на деньгах скверно, без денег — дьявольски мучительно».
Чехов уже признавался в желании иметь свою семью, детей, но как-то мимолетно, мечтательно. За ссылками на «обстоятельства», на «одр», то есть на «родственный клобок», просвечивало главное. То, что он объяснил старшему брату три года назад, когда тот вздумал после недельного знакомства сделать предложение Е. М. Линтваревой: «<…> семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы и весьма порядочной, встречной, а
В богимовских письмах Чехова сквозили не любовь к кому-то, не влюбленность в кого-то, а душевный импульс, сердечная расположенность к переменам. Может быть, всё объяснялось его состоянием после Сахалина. Это настроение заметно в письмах к Мизиновой. В сибирских посланиях она именовалась «барышней», «Лидией Стахиевной», «Тер-Мизиновой», «славной Жамэ», «думским писцом». В 1891 году началась их переписка. В первом же январском письме Лики что-то не так, что-то, не соответствующее ее облику, каким он остался в воспоминаниях современников. По словам Михаила Павловича, она «была остроумна, ловко умела отпарировать удары, и с нею было приятно поговорить».
В ее письме всё наоборот: ни ловкости, ни блеска ума, ни даже милой болтовни. Сама говорила, что пишет «вздор», хочет досадить. Вместо того чтобы писать просто, так, как она чувствовала, Лика разговаривала задорно, кокетничая, играя то в веселость, то в мрачность. То есть так, как ей было, наверно, не свойственно, даже чуждо. Лика ощущала это и признавалась: «Т. е. чёрт знает что я пишу!» Чехов отвечал ей веселой иронией: «Я с удовольствием ошпарил бы Вас кипятком. Мне хотелось бы, чтобы у Вас украли шубу (8 р. 30 коп.), калоши, валенки, чтобы Вам убавили жалованье <…>. Прощайте, злодейка души моей.
Пикирование, обмен остротами, мнимая ревность, шутливые намеки, игра слов, то, что мемуарист назвал «ловким отпарированием ударов», наверно, удавались Лике в непринужденной обстановке застолья, дружеской прогулки, занятного разговора. Но другое дело — отбивать «удары» в словесном поединке с Чеховым. Эта «игра», видимо, была ей не по силам и не в ее характере, не в ее натуре, не склонной к игре, к кокетству. Может быть, ей показалось, что тон и стиль, принятый в кругу литераторов, артистов, художников, например в салоне Кувшинниковой, и есть то, что принято, что необходимо в отношениях с «известным писателем»? Принимали же этот тон Левитан, очарованный Лидией Стахиевной, и другие ее поклонники. Может быть, как многие очень красивые молодые женщины, она поначалу считала, что красота говорит сама за себя и победительна.
По какому-то заблуждению Лидия взяла не тот тон. Или, может быть, в силу своей внутренней неуверенности, заставлявшей ее казаться раскованной, свободной. Хорошая музыкантша, не допускавшая неверных нот в пении, она писала Чехову, словно не в своей душевной тональности. Не фальшивой, а не своей. И тут же ощущала душевное и словесное неблагозвучие. Грубоватость шуток и прозвищ («черт Вас задави», «если Вы не совсем стали дубиной»). Невольный мелодраматический налет, которым привлекала к себе внимание Чехова, когда жаловалась на нездоровье: «…купаться мне тоже нельзя <…> благодаря каким-то влажным хрипам, которые у меня открыли перед отъездом. Ну да черт с ними, а лучше Вы мне напишите об Вас». Осознавала, наверно, тщетность намеков на своих реальных и мнимых воздыхателей («Меня провожал домой Левитан!»; — «Буцефал [Е.Н. Баллас] велит Вам кланяться и сказать, что он Вас нисколько не боится, потому что уверен во мне»).
Душевный слух, вероятно, подсказывал Лидии Стахиевне, что не о том и не так она писала Чехову, как хотела бы, поэтому обрывала себя («А ведь совестно посылать такое письмо!»). И от досады на него, на себя впадала в еще большую неловкость: опять иронические выпады, уколы. Пытался ли Чехов настроить их переписку, их отношения? Когда речь шла о литературных советах, например, семнадцатилетней Шавровой, он был доброжелателен, но серьезен и строг. Летом 1891 года, прочитав очередной присланный ею рассказ, предупредил: «Вы не сердитесь на критику. Если я пишу и сужу несколько резко, то это только потому, что вижу в Вас коллегу и литераторшу, а не дилетантку, иначе бы, быть может, я наговорил Вашей „Ошибке“ тьму комплиментов».
Лидии Стахиевне он тоже давал советы. Но другого свойства. Быть самой собой. Ничего не преувеличивать. Болеет? Кашляет? Значит — «бросьте курить и не разговаривайте на улице»; — «Вам можно и купаться и по вечерам гулять. Всё это баловство. У меня все мои внутренности полны и мокрых и сухих хрипов, я купаюсь и гуляю и всё-таки жив».
Она хотела казаться
Она пыталась иронизировать: «Это письмо, верно, не будет так прилично, сухо и не будет носить отпечаток высшего света». Чехов усиливал иронию до насмешки: «Извините, что письмо так небрежно написано; я взволнован, дрожу и боюсь, как бы о нашей переписке не узнал высший свет. Пожалуйста, никому не показывайте моего письма! Остаюсь преданный Вам А.
Чехов прямо и косвенно советовал ей не казаться другой, быть не хуже и не лучше, а тем, что она есть: неглупой, доброй, не нашедшей еще ни своего призвания, ни дела. Не очень, может быть, счастливой,