больше горбился и вокруг его глаз появились тонкие, едва заметные морщинки». Он похвалил ее за костюм египетской статуэтки — стройная, густо загримированная, вся в звенящих браслетах, она выделялась в толпе. За ужином Чехов рассказывал ей о поездке.

Рассказывать приходилось часто. Если в Москве его донимали расспросами о Сахалине, то в Петербурге, куда он приехал 8 января, требовали отчетов подробных и обстоятельных.

Чехов остановился в доме Сувориных, на Малой Итальянской. Его зазывали в гости, устраивали обеды. Из намерения — поработать в столице — ничего не получалось. Такое времяпрепровождение из визитов, приветствий, тостов, речей он называл «балетом». Иронизировал над собой, что утомлен, «как балерина после пяти действий и восьми картин». И грозил, что если вынужденное безделье и скучные беседы продолжатся, то уедет к брату Ивану в «Судорогу».

Что-то выводило его из душевного равновесия, о чем он рассказал сестре: «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Чёрт их знает. <…> Буренин ругает меня в фельетоне, хотя нигде не принято ругать в газетах своих же сотрудников; Маслов (Бежецкий) не ходит к Сувориным обедать; Щеглов рассказывает все ходящие про меня сплетни и т. д. Всё это ужасно глупо и скучно. Не люди, а какая-то плесень. <…> Вчера приходил Григорович; долго целовал меня, врал и всё просил рассказать ему про японок».

«Злое чувство»? Не преувеличивал ли Чехов? Не впал ли невольно в несправедливость, которой опасался в себе и в других? И шутки у него мрачные: «Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей». Видимо, Чехову было совсем не по себе, если он поделился таким настроением с сестрой — обыкновенно он ограничивался в их переписке житейскими заботами и хозяйственными делами.

Чехов назвал три имени. «Злое чувство» Буренина прорывалось давно. Но в упомянутом фельетоне нововременский зоил применил к Чехову свой излюбленный прием. Мало того что он причислил его к «средним» талантам. Прибегнув к пересказу чужого мнения, Буренин намекал, что Чехов поехал на Сахалин едва ли не затем, чтобы удержаться в литературе. Отклик в петербургских кругах на сахалинскую поездку Чехова мог уязвить Буренина очень сильно. Он будто слетел с тормозов и отныне упрямо держал Чехова в посредственностях и открыто подтравливал. Может быть, у этого злого чувства были и другие истоки.

Но Бежецкий? С самого начала знакомства Чехов похвально отзывался о нем и его книгах («талантливый парень»; «он интересен, завлекателен и, выражаясь по-женски, мил»). В 1888 году хлопотал о постановке его пьесы у Корша, но дело не выгорело. Вообразил ли Бежецкий, что Чехов не приложил тогда всех усилий? Не истолковал ли превратно приятельский тон литературных советов Чехова? Настроил ли его Буренин? Как бы то ни было, Бежецкий демонстрировал свое нерасположение как-то мелочно. Он, что называется, дулся, уклонялся от встреч. Еще недавно Чехов слушал на пароходе рассказы доктора Щербака о Бежецком (оба участвовали в Русско-турецкой войне и Ахалтекинской экспедиции генерала Скобелева). Это усилило симпатию Чехова. И вдруг…

Может быть, как раз в этом славном прошлом истоки обиды Бежецкого? Ему, офицеру, награжденному за храбрость и мужество золотым оружием, претила шумиха вокруг Чехова. Но тот сам недоумевал и иронизировал: «Поездке моей на Сахалин придали значение, какого я не мог ожидать: у меня бывают светские и действительные статские советники. Все ждут моей книги и пророчат ей серьезный успех, а писать некогда!»

Книги о Сахалине еще нет, а уже такой шум, авансы, чаяния. Но Чехов тут был ни при чем. Он избегал публичных приветствий. Отказался выступить на заседании Русского литературного общества, о чем его настойчиво просили. Отвечал председателю общества: «У меня было сильное желание прочесть что-нибудь об интересном Сахалине, но пришлось поневоле ограничиться одним только желанием, так как я теперь занят спешной работой: тороплюсь написать небольшую повесть. У меня есть отрывки из сахалинского дневника, короткие заметки и проч., но всё это до такой степени отрывочно и не отделано, что утруждать внимание гг. членов Общества было бы с моей стороны ничем не оправдываемою смелостью». Этого и других отказов не знали и не хотели знать столичные «друзья и почитатели». Они участвовали в обедах, а наутро осуждали Чехова якобы за рекламу. Называли тщеславным и всячески пытались придать сахалинской поездке чуть ли не характер туристического вояжа. Все эти глупости, сплетни, досужие вымыслы Щеглов осуждал. Но при этом таскал из дома в дом, передавал Чехову и заносил в дневник.

И все-таки Иван Леонтьевич не опустился до злобы, как Ежов. Пока еще тайной, но нараставшей вражды. Чем чаще он прибегал к помощи Чехова, тем сильнее становилось это чувство. Может быть, был прав Лейкин, когда-то остерегая Чехова: мол, не «разжигайте» в Ежове страсть к сочинительству. При очень скромных способностях опасно делать писательство профессией.

17 января, день рождения Чехова, отмечали в ресторане «Малый Ярославец» в мужской компании — А. Н. Плещеев, А. А. Плещеев, М. И. Чайковский, Свободин, Баранцевич, Щеглов. Под кулебяку велись мужские разговоры, например о цейлонских «бронзовых» женщинах. Чехову выговаривали за то, что он не сразу объявился у всех приятелей. За то, что вроде бы их сторонится, хотя они понимают: у него на столе новая повесть; у него сахалинские поручения и заботы; а к тому же петербургские поклонницы. Особенно восхищались Дарьей Михайловной Мусиной-Пушкиной. Накануне она очаровала цыганскими романсами гостей на именинах Павла Матвеевича Свободина. «Дришка», «шустрая шельма», так Чехов звал свою давнюю московскую приятельницу, коршевскую актрису, жила на Итальянской. Писала «соседу» записки на бумаге с рисунками (дети, амуры, портреты знаменитых людей). Звала его «Тараканушка» и подписывалась «Цикада». Ходила с ним в гости, зазывала к себе.

Дни бежали. Из намерения — первые полторы недели работать, а потом «жуировать» — ничего не получалось. Время уходило на чтение чужих рукописей, на петербургскую суету. Наконец он даже пожаловался Ивану: «Когда я буду отдыхать? Утомление такое, что просто беда. Мне бы теперь не писать и не ездить и не об умном говорить, а месяца бы четыре сидеть на одном месте и удить рыбу. <…> В марте приеду к тебе встречать весну».

* * *

Наверно, он охотно поговорил бы с теми столичными знакомыми, к кому был душевно расположен. Но они не знали, что Чехов в Петербурге, а сам он без приглашения ни за что не пошел бы. В этом Чехов проявлял всегда какое-то неодолимое упрямство. Не однажды говорил, что не ходит туда, куда его не звали. Гордыня ли то была или особая учтивость. Но многие встречи не состоялись по этой причине. Так, Репин, узнав с опозданием о том, что Чехов приезжал в Петербург, очень жалел, что не увиделся с ним.

Тем не менее среди всех «побегушек» произошли и важные свидания. Чехов познакомился с известным юристом и общественным деятелем А. Ф. Кони. Умный, проницательный, интересный собеседник слушал со вниманием и пониманием, обещал содействие в организации благотворительной помощи сахалинским детям. Хотя сам Чехов ни в разговоре, ни в письме к Кони перед отъездом в Москву не скрыл своего мнения о филантропии: «Но мне кажется, что благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не поделаешь; по-моему, ставить важное в зависимость от благотворительности, которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых никогда не бывает, — вредно. Я предпочел бы государственное казначейство».

В эти же дни Чехов продолжал сбор книг для сахалинских школ. Он покупал их, собирал у авторов и издателей. По его просьбе это делали и в Москве. Суворин пожертвовал 197 книг разного содержания, издания русских и иностранных писателей. Много книг Чехов исхлопотал у Петербургского и Московского комитетов грамотности. Он надеялся отправить этот груз бесплатно и обращался в комитет Добровольного флота. В результате со временем на Сахалин были посланы тысячи книг. В разговорах с петербуржцами Чехов упоминал еще одну свою заботу — приют для арестантов.

Как он говорил знакомым, его «сахалинское прошлое» было кратким, а впечатления, мысли, чувства, вызванные каторжным островом, — громадными. Шутил, что рассказать обо всем — всё равно, что сосчитать листья на дереве. Передать же «нехорошее чувство» он намеревался в будущей книге. И не только. Оно осталось, видимо, навсегда. Нежелание Чехова живописать в разговорах ужасы сахалинской жизни некоторые современники объясняли просто: он хотел забыть увиденное. Потому, мол, и в его рассказах и повестях Сахалин почти не отразился. Потапенко впоследствии написал в воспоминаниях:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату