Опять, будто опасаясь сглаза, с каким-то странным своим литературным суеверием, Чехов называл повесть «повестушкой», «увесистой белибердой», скучной, неискусной «диссертацией». Он не спешил отправлять рукопись в редакцию и оправдывался перед Плещеевым: «Ничего подобного отродясь я не писал, мотивы совершенно для меня новые, и я боюсь, как бы не подкузьмила меня моя неопытность. Вернее, боюсь написать глупость». Ему казалось, что повесть испорчена настроением, связанным со смертью брата. Но тоскливая скука находила на него не раз в последние два года. Потом она сменялась оживлением. Чехов называл такие перепады «густой помесью оптимизма с пессимизмом».
Не однажды в письмах этих лет мелькали замечания, наблюдения, предвосхищавшие повесть «Скучная история». Смерть Николая и страх, пережитый в Ялте (служитель в купальне бросил в воду тяжелый шест в сантиметре от его головы), может быть, вошли в резонанс с глубинным настроением Чехова, подтолкнули на риск. Он гнул свою линию. Пусть его новую повесть даже друзья назовут «дерьмом», пусть обругают критики и останутся равнодушны читатели, — только не старая колея, только не «застой». Чехов писал Плещееву в сентябре 1889 года, что фортуна решает, куда пустить его — «вверх или вниз по наклону», но он не дастся ей «живым в руки». «Скучная история», не исключено, стала усилием, удержавшим Чехова от движения вниз и существенно повлиявшим на
Повесть выжала из него много соков — он ее шлифовал, отделывал и, наконец, отправил рукопись. Плещеев прочел и подтвердил худшие ожидания Чехова: «Все станут травить Вас — это как Бог свят; ждите крупной ругани. <…> Толпа найдет повесть скучной — по причине отсутствия шаблонной фабулы и обилия рассуждений. Людям понимающим она не может не понравиться, но таких всегда меньшинство…» К тому же такие отзывы редко доходили до Чехова. Он не мог, например, знать, что в июне 1889 года Чайковский написал одной из своих знакомых: «Имеете ли Вы понятие о новом большом таланте — Чехове? <…> по-моему, это будущий столп нашей словесности».
Мнение самого Плещеева о «Скучной истории»: «…у Вас еще не было ничего
Лазарев запомнил в этом кабинете открытые полки от пола до потолка и множество книг, журналов. Среди них старинные, а то и курьезные, вроде «письмовников», чтением которых хозяин веселил гостей.
Во время первого визита Каратыгина спросила Чехова: «„Не рассердитесь, если я задам Вам вопрос?“ — Пошутил: „Дерзайте, живы останетесь“. — „Отчего, скажите, несмотря на то, что в большой части ваших рассказов Вы можете мертвого рассмешить, везде у Вас звенит какая-то скорбная струна?“ — Тогда он серьезно сказал: „А что же на свете веселого, сударыня моя, покажите пальчиком“. — Он все подводил меня к картине Левитана. Сделает из руки трубочку и любуется: „Посмотрите, посмотрите! Какая красота!“ А на меня от этой картины веяло грустью и смертью».
Такое впечатление от полотен Левитана и сочинений Чехова становилось в это время общим местом. Поэтому ироническое «пальчиком» (если Каратыгина точно воспроизвела слова Чехова), наверно, передавало досаду на новую приятельницу, повторявшую расхожее мнение.
Сама она в письмах Чехову осенью 1889 года не употребляла выражений, подобных «скорбной ноте», и предпочитала грубоватый стиль («дурацкий», «шлялась», «старая идиотка» и т. д.). Она рассказывала с почти нарочитой прямотой о своем прошлом, схожем с судьбами многих провинциальных русских актрис. Объездила всю страну, играла в сибирских театрах, даже на Сахалине. Попадала в ужасающие передряги — приходилось плыть на плотах с новобранцами, терпеть и принимать «любезности» богатых купцов. Так что веселого в жизни «Великой Артистки Земли Русской» (так Чехов звал ее за артистические странствия) было мало. Осенью 1889 года она хлопотала через нового приятеля и других знакомых о постоянном месте в любом театре — лишь бы оклад побольше, чтобы завершить актерское бродяжничество. Чехов сделал всё, что смог.
С началом театрального сезона критика продолжила «трепать» «Иванова». Под эту разноголосицу Чехов писал новую пьесу. Спешил сам и его торопили. Свободны мечтал о «Лешем» для своего бенефиса. Чехов обещал к 20 октября. Кончил раньше, говорил, что в голове мутно и глаза болят от работы. В шутку распределял роли, иронизировал, сколько денег он заработает, просто девать будет некуда.
Свободин считал дни, обещал вышить рукопись «шелками и бисером». 5 октября он примчался в Москву и поспешил обратно с рукописью, усадил всю семью за переписку. 9 октября Павел Матвеевич отнес один экземпляр в драматическую цензуру, а другой вручил директору императорских театров И. А. Всеволожскому. Он и члены неофициального Театрально-литературного комитета должны были прочесть и решить: допустить ли новую пьесу Чехова «Леший» на сцену Александринского театра.
Глава восьмая. ПОБЕГ ИЗ «ЧЕТЫРЕХ СТЕН»
В неофициальный комитет входили: Всеволожский, Григорович, актер Александринского театра Н. Ф. Сазонов и драматург А. А. Потехин, в то время заведовавший репертуарной частью Александринки. Читал «Лешего» Свободин. После третьего акта чтец почувствовал неладное. Всё последующее он наутро описал Чехову в горестном письме: «Кончилось чтение. Григорович загорячился… „Странно, для представления на сцене в таком виде невозможно, он любит Вас, как родного сына, так писал Достоевский… это что-то такое между „Бесами“ и „Карамазовыми“, сильно, ярко, но это не комедия“. <… > Остальные три слушателя отзывались спокойнее, как о решенном деле, не переставая признавать достоинства, которые непонятным образом становились недостатками пьесы для представления».
Почему «судьи» отклонили пьесу? Всеволожский знал, что на бенефис пожалуют великие князья. Им такая «комедия» (с самоубийством одного из героев) наверняка не понравится. Сазонову уже «Иванов» показался «дикой» и «несообразной» пьесой, а в этой «дикостей» еще больше. Актер на амплуа салонных героев, премьер труппы, он всегда чуть важничал на людях, пребывал в образе утомленного успехами таланта. К тому же он хорошо знал вкусы директора театра. Судя по записи в дневнике его жены, С. И. Смирновой-Сазоновой, он до заседания говорил с Всеволожским, уже принявшим решение не ставить «Лешего». Потехин, шестидесятилетний драматург, когда-то успешный автор пьес с «тенденцией», на злобу дня, в эти годы уже не писал. Жил былой репутацией и незыблемыми представлениями, как надо «делать» пьесы… Он тоже был осведомлен о мнении директора. Поэтому для него и Сазонова, как точно подметил Свободин, судьба пьесы Чехова была делом, решенным до заседания.
Но отчего так горячился Григорович? Сказалась обида на Чехова за «неевропейское» поведение летом? Не повинился перед ним, а ведь уверял в вечной преданности и вдруг ни строчки. Может быть, старый писатель вел себя активнее всех потому, что хотел остаться в комитете, который как раз реформировали? Плещеев подозревал Григоровича в двоедушии. Узнав об участи «Лешего», написал Чехову с иронией, что не высоко ценит отзывы Дмитрия Васильевича: «Еще о повести он иногда может высказать верное суждение, но о драматическом я от него никогда не слыхал дельного слова». Что же до остальных «судей», то и тут Плещееву всё ясно — достаточно сказать, что Всеволожский во время чтения пьес занимал себя пасьянсом.
Плещеев явно хотел утешить автора. С Григоровичем у него были свои счеты. К тому же он надеялся заполучить новую пьесу в «Северный вестник», поэтому с легкой душой бранил комитет: «Какое нам дело до того, что она не сценична». Однако почти полгода спустя, прочитав пьесу, Плещеев написал, что это первая вещь Чехова, которая его не удовлетворила и не оставила в нем никакого впечатления. Посему напрасно подозревать Григоровича в неискренности и злопамятности — он и вправду мог счесть «Лешего» слабой, несценичной пьесой. Вспоминал ли он это заседание и свои слова, когда через два года критики