старшего брата и поехал с Линтваревыми и Свободиным к своим здешним знакомцам Смагиным. Но жара вдруг сменилась холодом и дождем.

Всё последующее Чехов изложил в письме Плещееву. Точнее описал, словно в рассказе: «<…> во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях <…> утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался“. <…> Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов… В Ромнах <…> пошел шататься по городу. Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму».

С такой же интонацией прозы, а не письма он описал похороны брата: «По южному обычаю, несли его в церковь и из церкви на кладбище на руках, без факельщиков и без мрачной колесницы, с хоругвями, в открытом гробе. Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили. Погребли на деревенском кладбище, очень уютном и тихом, где постоянно поют птицы и пахнет медовой травой. Тотчас же после похорон поставили крест, который виден далеко с поля».

Павел Егорович прислал из Москвы свой «прощальный поклон» умершему сыну: «Ему там много лучше будет. Все равно он на этом свете не жилец. Жизнь его вышла неудачная, испорченная, но сам он хорош, характер кроткий и ласковый. Но что делать. Богу так угодно отозвать его от нас <…> и если он напутствован Св[ятым] причастием в загробную жизнь, то он счастлив».

Во все эти дни Чехов не плакал. Его никто и никогда не видел плачущим.

* * *

Теперь он мог уехать. За границу, куда звал Суворин и где ждал Григорович? Но там продолжились бы и неизбежные разговоры о литературе, начатом романе, «неудачном» «Иванове». О чем Чехов менее всего, судя по письмам, хотел рассуждать, потому что всё не «вытанцовывалось», не нравилось. И он не поехал в Европу. Григорович, несколько дней приезжавший в Вену встречать поезд из России, обиделся и в сердцах написал Суворину: «Чехов поступил с нами все-таки не по-европейски <…> славянин распущенный без твердой внутренней опоры <…> вот и всё!»

Чехов по дороге на Запад как-то вдруг «свернул» в Одессу. Его приглашал Ленский, возглавлявший труппу московских актеров, гастролировавших на юге. Клеопатра Александровна Каратыгина, в то время немолодая, но молодящаяся актриса, ставшая с этого лета близкой знакомой Чехова, запомнила их первую встречу: «Смотрю, молодой человек, стройный, изящный, приятное лицо с небольшой пушистой бородкой; одет в серую пару, на голове мягкая колибрийка „пирожком“, красивый галстух <…> но… о ужас!! Держит в руках большой бумажный картуз (по-старинному „фунтик“) и грызет семечки… (привычка южан). Спрашиваю: „Кто это?“ — „Разве не знаете?! Это Чехов!“ — Чехов??! Грызет семечки? Звезда… Литератор… с фунтиком!»

Мало того. Чехов подошел, был представлен, раскланялся: «Я самый и есть. Выписан сюда на гастроли. Не угодно ли?» И… предложил семечек.

Потом вся компания отправилась ужинать. С того вечера и закрутилось: ухаживание за хорошенькой актрисой Глафирой Пановой, походы с ней к модисткам, в магазины. По вечерам театр, винный погребок, общие чаепития в номере Каратыгиной. Через годы Чехов вспоминал об этих днях: «Я вертелся около труппы Малого театра, игравшего тогда в Одессе, я обедал с беднейшими, мало получавшими актрисами, прогуливал их — но не соблазнил ни единой души и не пытался». В те дни он шутил, что «обабился окончательно, чуть юбок не носил».

Однажды новые приятельницы призвали Чехова, вручили 16 копеек и послали за полфунтом мармелада. «Модный литератор», «восходящая звезда» (так его представляли при знакомстве) бегом скатился с четвертого этажа и принес вскоре два фунта мармелада, два фунта карамелек и в придачу коробку дорогого английского печенья.

Ухаживая за актрисами, он избегал нарочито широких жестов, вроде бросания на сцену букетов, подношения ненужных сувениров. Вообще дарил женщинам элегантные вещи: изящные записные книжки с серебряными застежками; карандаши с наконечниками из драгоценного металла; футляры из дорогой кожи для бумаги и конвертов.

Из многочисленных шуток Чехова запомнилось, как на жалобу Каратыгиной, что ей надоели руководители труппы, заставлявшие играть Смерть в «Дон-Жуане», напяливать костюм скелета, он выписал ей рецепт: «Яд для отравления Правдина и Грекова». И сказал: «Закажите в аптеке и покончите с ними разом».

Часто с ним приходил П. А. Сергеенко. Актрисы прозвали их — «молодой дуб» и «повилика». Чехов не любил «оруженосцев» и подтрунивал над теми коллегами, кто не обходился без «эскорта». Однако его вежливую приветливость иногда принимали за приглашение, что давало повод для сплетен, будто Чехов не может без «адъютантов». Между тем от некоторых спутников, таких как Сергеенко, он готов был сбежать тут же, в момент встречи. Петр Алексеевич, когда-то учившийся с Чеховым в таганрогской гимназии, был самовлюблен и тщеславен, хотя не зол и не завистлив, потому что сам о себе придерживался высокого мнения. Он любил быть около «больших людей», объявлял себя «другом» известных литераторов и оповещал об этом весь белый свет. Он познакомил Чехова со многими одесситами, в том числе с беллетристом И. Н. Потапенко, уже знавшим за приятелем привычку «пристегивать» себя к «модным» или «великим». И потому присмотрелся к Чехову, но остался в стороне, их знакомство было мимолетным.

Вспоминая эти летние дни 1889 года, Сергеенко рассказал через годы о морской прогулке на яхте. Мужчины придумали забаву: держась за веревку, плыть, точнее, тянуться, за плывущей яхтой. Это было рискованно. Чехов тоже не забыл опасного развлечения и говорил потом, что им овладел тогда «непонятный задор», «психоз», в состоянии которого он не раз совершал глупости. Так что слова о недостатке страсти, действительно, относились к сочинительству, а не к характеру Чехова, неоднократно проявлявшего азарт, темперамент. Особенно в состоянии, подобном тому, в каком он находился в Одессе.

Эти десять дней он описал брату Ивану. Обилие деталей, интонация выдавали нетерпение: осесть где-нибудь на одном месте и писать, писать… Из Одессы он поехал почему-то в Ялту, обруганную им ровно год назад — и пробыл там целых 25 дней.

По воспоминаниям современников, в Крыму внешне продолжалось одесское времяпрепровождение «модного писателя»: поездки в окрестности города, пикники, обеды в городском саду, прогулки по набережной в компании новых знакомых. По вечерам — заезжая оперетка или разговоры с милыми курортницами. Елена Шаврова, одна из трех сестер, прозванных Чеховым «фарфоровыми барышнями», тогда пятнадцатилетняя москвичка из «хорошей семьи», запомнила, как выглядел Чехов: «Высокий, стройный, худощавый, он чуть горбился. <…> У него были удивительно добрые, ясные, немного насмешливые глаза и прелестная улыбка. <…> Идет он, бывало, впереди всех, в чесунчовой рубашке, одетой под пиджак и завязанной у ворота красным шнурком с двумя шариками, в мягкой серой шляпе, продавленной посередине и отсаженной на затылок, помахивая своей палочкой».

Елена отважилась и попросила Чехова прочесть ее рукопись, рассказ «Софка». Чехов не затянул ответа, поправил что-то и вернул юному автору с напутствием — продолжать, но иметь «зацепочку» в жизни, что-то свое, дорогое: любимое занятие, искусство, идею…

Итак, разговоры, встречи, знакомства… Но с первых же ялтинских дней у Чехова тяжелое настроение, скрытое ото всех. Оно обнаруживалось в письмах: «скука адская». Всё плохо: «жалкая растительность»; студенты, приносящие увесистые рукописи; «дрянные» обеды. Хорошо было только купание да то, что Сергеенко остался в Одессе.

Работать Чехову, по его признанию, хотелось, но мешали… Свое настроение он назвал «меланхолическим», беспокоился о домашних. В письмах из Сум Иван рассказывал брату о лучанских событиях. На сороковой день на могиле Николая отслужили панихиду. А еще раньше, 12 июля, в местной Иоанно-Предтеченской церкви Александр обвенчался с Натальей Гольден.

Если Елена Шаврова верно запомнила слова Чехова о «зацепочке», то они могли быть связаны с повестью, над которой Чехов работал в Ялте, а потом в Сумах. В центре повествования — старый заслуженный профессор, известный ученый, тайный советник. На склоне лет, больной, чувствуя близкий конец, он подводил итоги своей жизни. И приходил к сокрушительному выводу: во всех его мыслях и чувствах нет чего-то главного, важного, объединяющего. Нет «общей идеи», нет «бога живого человека»: «А коли нет этого, то, значит, нет и ничего». Значит, он побежден. Кем? Чем?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату