голом месте, сама себе причиной служащая, самодовлеющая. И любая психоаналитика с места сей воз не стронет, сдохнет в оглоблях.
Конечно, обыкновеннейшая была бытовая неприязнь, бездумная чаще всего, какая накатывает иной раз то на одного, то на другого соузника, на то они и брачные узы, — которой он, казалось, противился все эти годы совсем не безуспешно, научась угадывать в себе уже первые позывы, приступы её и в меру сил укрощая, с нею же и сейчас пытается справиться…слушает, да, хмыкает и катает желваками. Плохо справляется, но, по крайней мере, держит в себе. Супружница же, по всему, о том и думать не думала, по- девчоночьи отдаваясь первому попавшемуся раздраженью своему, и в этом, пожалуй, по-своему искренней была, не откажешь, — той самой простотой, какая хуже воровства. Разъяснял ей на пальцах поначалу всю пагубу семейную эту, наивный, пример благой даже подавал; а не понимала или не хотела понимать, хоть как-то себя сдерживать — какая, в сущности, разница?
Но ещё, может, тягостней было, когда она, закатив ему очередную какую-нибудь сцену нелепую вечернюю, через час-другой как ни в чём не бывало лезла к нему в постели горячими руками, требуя…что вообще можно требовать, ждать после такого? Вот к этому-то, к своему тяжёлому всякий раз изумлению никак нельзя, невозможно было привыкнуть — это что, полная потеря логики поведенческой, беспринципность отъявленная, как ни дурацки это звучит в приложении к делам постельным? Разнуздалась, вот это верней будет, распустилась, считая, видно, что всё ей позволительно, и виноват в том муж. Ему бы ударить по ищущим, по жадным этим рукам, чтобы вняла, раз и навсегда уяснила это своим растрёпанным перманентом; а он отодвигается только, резко поворачивается спиною к ней — зная, что лучше бы ударил, всё равно хуже не будет. Обиженная и этим донельзя, дня на два в молчанку с недобрым азартом заигрывалась жена — тоже развлеченье в своём роде. И средь всех последствий этого одно-то уж точно за добро могло сойти: меньше вздора, чуши всякой слышать приходилось.
И ладно бы ещё от ума их зависеть, бывает и такое, бывают же умницы, в горячке и горечи думалось ему ещё в их первый год, — но чтоб от неразумья бабьего, от хлопот куриных и затей?! Вся жизнь тогда ею станет, глупостью невылазной, всё слопает свинья бытовухи. Ведь и сейчас даже, пытаясь хоть как-то размыслить семейное своё, именно в силу убожества этого неразрешимое, он ловит себя на том, что и сам уже на примитив какой-то кухонный сбивается, на полумыслях зацикливается, получувствах, что — вязнет, тупеет…
Заразна глупость, пандемией мутной накрыла одну шестую, и ни профилактики на неё никакой, ни вакцины, а если леченье, то лишь одним проверенным эскулапами и куда как широко практикуемым способом — кровопусканьем обильным, отрезвляет на время. Но и только; неизлечима, похоже, да и диагностика сама на обе ноги хромает и не глупей ли самой клиентуры?
Вернул из-под стопки вычитанный поутру ещё памфлет Яремника, листнул: нет, умница и лучшее, пожалуй, из приобретений газеты этот Ермолин — зол, да, но и тонок, в лоб на бастионы не лезет, а нюху на слово попросту позавидовать. Прошлый фельетон его на Жириновского соборяне размножили как могли, в людных местах расклеили, до сих пор ещё висит кое-где, хороший клей, — но сорвать зимний наезд «фюрера из Шепетовки» на город, конечно, не смогли. Орал и хрипел, как водится, хамил всему и всем, кому без особой опаски хамить можно; и хоть слушали с ухмылками самыми откровенными, собравшись на представление не в малом совсем числе, а ведь голоснут же за шута горохового, за глупость свою торжествующую. За лестное для себя приобщенье к чужому хамству вдобавок, больше-то отвечать нечем — ни властям, с которыми в хамстве не потягаешься, не переплюнешь, ни жизни, разумного дела требующей, ленивы душой и на диво неразбочивы. И яду вдовесок отмерил Яремник: маргинально-демократическая, иначе местную кодлу этих заметно придурковатых «соколов» и не назовёшь.
Всего-то десяток каких-нибудь лет назад и в самом страшном сне не могло бы присниться интеллигенту нашему рыкающее пьяно мурло на некоем подобии трона в Георгиевском зале, да и этот нечистой слюной базарной брыжжущий, но ведущий за собой подсчитанные миллионы недоумков субъект. Похмельный, второй на веку сон разума русского родил теперь не то что чудовищ — нет, не тянут на чудищ, а какой-то жуткий фарс недотыкомок, мелькающих в угарном дыму пародийных харь, мелких, но вполне козлоногих тварей…На конюшню бы тех интеллигентов, за мурло ратовавших, высечь бы; но, по присловью поселянинскому, в голове если нету — в заднице не займёшь.
А потому о другом любимчике своём озаботился Ермолин — «скушай яблочко, мой свет»…И неплохо обкатывался, в обиход газетный вводился его, базановский, термин: люмпен-интеллигенция — вовсе не бичей имеющий ввиду и не торгашей-челночников расплодившихся, из сословия сего благоразумно выбывших. О претендующих шла речь, об узурпаторах этого прибыльного, если раскрутить, брэнда — вплоть до «совести нации», каковая совесть почему-то весьма растяжимой, резиновой всегда оказывалась и с некоторыми явными признаками вырождения…
Реакция на термин, несколькими персоналиями означенный, была нервней даже, чем он ожидал. «Это не меньше чем опошление великого понятия! — раздражённо и не без доли театральности горячилась, выговаривала ему в курилке перед губернаторской пресс-конференцией шефиня бывшей комсомольской газетки, жадно затягиваясь, кругля губки в фиолетовой помаде вокруг тонкой и длинной как гвоздь-сотка ментоловой сигареты, лиловыми же коготками на отлёте пепел с неё стряхивала на пол, — свести вместе, через дефис, эти взаимоисключающие слова — это ж и оскорбление, и… нонсенс, да!» — «Сводят и опошляют — люди, типы, которые солью земли себя именуют. Верней, друг друга, взаимоопыленьем. А мы, душа моя, по сущности называем, только и всего. — Знал он её давно, одно время даже приятельствовали походя, по касательной, и потому не церемонился. — Ты, часом, не порнушную рубрику свою вспомнила — ну, эти… советы сексолога, с фотодевками голыми?» — «Обыкновенное это просвещенье половое. И эротика, из сферы эстетического. Венера Тициана, Джорджоне — порнуха, по- твоему? — выпустила она дым через ноздри. — Может, запретите и их тоже? Пора бы уж знать разницу…» — «Ты её не хуже моего знаешь, и не валяй дурочку, Светик, сделай милость. Текстовки ваши и сам контекст — типично блядские, что уж скромничать. Хоть у кого, хоть у светоча вашего спросили бы, у Сахарова…впрочем, нет, там-то последнее слово за Боннэр было, во всём. Скажи уж, тираж накручиваешь на сексухе, заголяешься!..»
Года два, пожалуй, лишь мимоходом видел её, за которые она из вёрткой когда-то комсомолочки в нечто дамское вконец окуклилась, холёное, с манерами провинциальной опереточной примы; и неприязнь мгновенная взяла, когда в курилке столкнулись, раздразнить захотелось… ну-ка, Светка-просветительница, покажи зубки? Показала: «А экстремалов натравливать, в политику играть — не проституция?!..» — «Не-а. Не играю. У меня с ней всерьёз и надолго. Надо ж кому-то разбой первичного накопления, весь беспредел этот квалифицировать, люмпенами от интеллигенции нам подаренный. А вот вы его в упор не видите — так, щиплете по мелочи, а всё остальное тип-топ, дескать, всё как надо. Элементарную брезгливость к грязному потеряли, напрочь. По горло в дерьме и дерьма не замечать — это и есть люмпенство, Светочка, отрепья шестидесятничества, гуманизма вашего
тряпочного…рыбаковщина, ростроповщина ваша, сахаровщина. Это не деградация даже — падение, провальное!..» — «Что ты привязался к нему?! Что ты к старику имеешь несчастному, к идеалисту?..» — «Ах, он несчастный!.. Он младенчик, ну никак он не понимал, что резать страну по живому на полтора десятка кусков — это кровища великая… народ ведь его, твой, мой, единый русский народ резать, как колбасу на страны нарезать, никогда не бывавшие, на белорусь с батькивщиной и эрэфией! По его идеалу и накроили: он сдох, выродок, а кровь всё хлещет!.. В миллион с лишним душ эту раскройку оценивают — скажешь, может, что не слышала? Так я не поверю».
Трата слов, негатива эмоционального сброс, ну и, может, уточненья последние — при том, что всё проговорено уже между ними в недавней и сполна злой заочной дискуссии, в какую, как в собачью свару, ввязались ещё две газетёнки и «мыльные мальчики» с местного эфира холуйские, как оно водится везде. Только и союзников, что афганцы со своей многотиражкой. Неяскин же промолчал, хотя парой ссылок на газету бывшую свою Базанов надеялся всё-таки на свою сторону его выманить, привлечь, хотя бы и формально… пронадеялся, долгопамятен батрацкий сын и осторожен вельми, на более-менее серьёзный критический выпад редко когда отваживается, пробавляясь чаще «отдельными недостатками» распоясавшейся демократии, каковые, мол, желательно бы исправить к вящей пользе населения и прав человека, — и властную шарашку полулояльность эта, сдаётся, вполне устраивала.
«Ты хоть отдаёшь себе отчёт, что люди приличные уже обходят тебя? — Она смотрела на него с