И прихлопнул накопившиеся на столе бумаги, какие разбирал, заодно сомненья свои: под кого, спрашивается, делать газету хотят, тираж раскрутить? Вот пусть и принимают таким, каков есть, под доброго дядю перелицовываться он не намерен. И один должен быть хозяин дела, без цензора за плечом, и уж ему решать, как ее, идею эту белую с красной на личике сыпью аллергической, проводить-выстраивать, насколько вкладываться верой-неверьем своим в эту, вполне позволительно сказать, реанимацию… Мандат на стол, господа-товарищи, и шутки в сторону, иначе ему и смысла нет — дергаться с места, конька на меринка менять, одну несвободу на другую.
Сгрудил оставшиеся неразобранными черновики, заделы и наработки для статей, в самый нижний ящик стола сунул — на новом месте пригодятся? Ну, это еще бабушка надвое на воде вилами, поскольку не миновать его торчком ставить, вопрос мандата… И торопиться было пора, Поселянин должен заглянуть домой к нему, звонил.
Жена встретила безучастно, бесчувственно, можно сказать, — опять, видно, болела голова. Шестой месяц беременности мало сказался на ее лице, чего она, сдается, больше всего и опасалась; но мигрень замаяла сопутствующая какая-то, и вид у нее был измученно-постный. Стояла, зябко запахнув просторный, к тому сшитый халатик, ждала, пока он разуется и скинет пиджак, сумку продуктовую отнесет на кухню.
— Ну, как он там? — Подошел, наконец, поцеловал ее в краешек обиженно опущенных губ, положил руку на теплый под байкой халата тугой живот. — Дает жизни?!
— Почему — он? Затвердил: он, он… — Она отвернула лицо, слезинка выкатилась, побежала к пухлым губам, за ней другая, Лариса не вытирала их, лишь слизнула. То и дело на нее теперь плаксивость находила, по любому поводу. — А может, она? Почему ты всегда решаешь за всех — за меня, за маму?.. Он один всё знает, всё решает…
— Да как бы я это решил? Не говорить же «оно»… — Улыбнулся, отёр ей щеку, поцеловал опять солоноватые губы. — Он, ребенок. Ну, Лар… Лешка сейчас заедет, покорми-ка нас. Не куксись, все хорошо.
— Это тебе хорошо — гуляешь там, витаешь… А у меня экзамен через пять… нет, четыре уже дня — а как я сдам?
— Сдашь, не первый раз замужем… — Присловье это, заметил он, ей льстило, поскольку всё же — первый, когда подружки ее по второму-третьему уже замужеству успели разменять. — Тебя в эту аспирантуру никто не гнал, за тебя не решал — нет же? Нет. Ну, и сдашь, ты ж у меня полиглот, китайцев вон на уши ставишь…
Она, кажется, и на шутку его обиделась тоже, совсем уж незатейливую и пустую (что-то там такое, похвасталась, своё добавила к переводу на английский слов ректора, отчего китайская в институте делегация очень оживилась и долго и одобрительно щерилась и кивала), но смолчала, пошла на кухню. Алексея она уважала и как-то по-девчоночьи даже побаивалась: что другое, а уваженье к себе тот мог внушить кому угодно.
Но по-настоящему, если уж поминать это, обидел ее Иван год с лишним назад, и она, он видел, не забывала это и вряд ли когда теперь забудет. Был самый пик второго их семейного кризиса, тоже пустячного какого-то по своим причинам, капризам ее и претензиям почти детским: у нас презентация фонда в институте, такой раут представительский, бал, все с мужьями, а ты в командировку опять?!. Ну так я тогда — к маме!.. Или что-то в этом роде, причины недолго искались. Мамина жилплощадь была, как это водится, и осталась чем-то наподобие плацдарма, на который тактически ретироваться и с какого наступать лучше и удобней всего, и мама этот глупый и немилосердный, давненько уже в молодых семьях практикуемый шантаж хоть никак не поощряла, конечно, но и не запрещала, не могла запретить, привыкши к подчинению в обхожденьях дочкиных с нею же самой... нет, не церемонилась дочка.
И как-то раз всё в точке в одной сошлось, стянулось. Припозднился, добрался до дому уже затемно, и его еще нет-нет да и трясло: статью о шерамыжниках административных, тайных порученцах вице- губернатора, завернули из типографии уже, да каким манером: по прямому звонку шефу от этого самого вице… ни хрена себе, орган оппозиции называется! Вгорячах заявленье об уходе хотел шлепнуть на стол, ждал, куда-то отъехал Неяскин, не дождался — ну, а податься куда? В серпентарии соседние газетные, где еще муторней и гаже? И сколько еще раз «поместит в корзину» или подставит его Неяскин? Сидел, ждал и надумал все-таки, собкору «Совраски» центральной дозвонился, уже дома того нашел, в пижаме, — возьмешь статью, занесу? Взял, ничего пока, правда, не обещая.
Дверь, домой придя, он своим ключом открыл; а она из кухни как раз, с чашкой чайной и с каким-то вздором, что-то о том, как злостно он честью пренебрегает ее, материал их от кафедры инъяза до сих пор не напечатан, а юбилей у завкафедрой на носу уже… Он ответил, кажется, что и его материалы рубят — но не успел или в раздражении, может, не захотел договорить, что юбилейщина эта набрана уже и через номер-другой выйдет, поломался как сдобный ответсек, но утвердил… Не успел, чашка — невиданное дело — полетела в него, брызгаясь, брякнула в стену, посыпалась… Ничего не говоря, не найдя от неожиданности чего-нито лучшего, умного, он прошел на кухню, сдернул с гвоздиков проволочную сушилку с тарелками, обронил на пол, загрохотало. Столик их на железных ножках тоже набок, на пол — с чайником заварным, конфетницей и блюдцами, всё со всем... Вернулся мимо нее, оцепенелой, в прихожую, скинул туфли, тапочки свои нашарил под вешалкой: «Если еще раз хоть… хоть раз один лапку подымешь — будешь свадебный сервиз свой с пола… Или сейчас? Правильно мне дядя сказал: не бери лошадь у цыгана, а дочь у вдовы… Ты к маме? Вещи помочь собрать?..» И не стал ждать ответа, в комнатку ушел, служившую им кабинетом, дверь за собою прихлопнул — поплотней.
Речь о том, конечно же, шла, кому в этой незадавшейся сразу, если первые полгода не считать, попытке семьи, попытке жить как все, — кому вести в ней, в семье, кому ведомым быть. Коллизия куда как обыкновенная, до нытья в зубах пошлая, да и бессмысленная, в какую втягиваться никак он не хотел, уходил от нее как мог, поважнее забот хватало; и не потакал вроде, нет, но и серьезной поначалу не считал — не наигралась еще молодка, не выветрилось девчоночье. А она, в роли жены на удивленье быстро освоившись, навязывала её азартно уже, полуигру эту с полусоперничеством пополам, во всех-то мелочах, по первости простодушных, даже и милых порой, воротничок отворачивала: «Рубашку сменить немедленно! И не ту, не ту — голубую надень!.. Завтра к Мисюкам идем на именины — купить… чего бы такое купить?.. Купить вазу, вот! И не спорь, я лучше знаю… «ночную» — ты издеваешься, да?!. Какая деревня еще, не хочу я в деревню! Тащиться с сумками опять через эти ужасные, как ты называешь, концы — нет уж! На машине как-нибудь, ну хоть с Поселяниным, подождет мать…»
Но рубашки валялись нестиранными под ванной, так что иной раз и надеть-то нечего было, вазу она, конечно, бралась купить сама — и покупала, ухлопав оставшиеся деньги, самую что ни есть дурацкую, Мисюкам-книжникам вовсе уж ненужную, лучше бы чего-нибудь занятного с богатых ныне книжных развалов, а он занимал или выпрашивал в бухгалтерии под зарплату, на хлеб с молоком. А мать ждала в Заполье, в шестидесяти каких-то верстах отсюда, и все-таки дожидалась, приезжал он — один опять, картошку ли копать или брикет, загодя выписанный, со станции привезти, да мало ли там дел…
Вести ей непременно хотелось во всём — так хоть бы умела… Нет, не было и этого, даже в простых бытовых передрягах терялась, свалить на него старалась их, какие ни выпадали из прохудившегося враз житейского мешка в эти дурные, утробно порыкивающие времена «большого хапка», оговаривая тогда, вспоминая: кто у нас в доме мужчина?..
Осаживать пробовал, конечно, чтоб не заигрывалась, не зарывалась очень-то; но как-то не давалось ему это в вечных авралах газетных и командировках, в подработках на хлеб насущный: отдышаться бы дома, отойти, а придешь — уже у нее блажь очередная наготове, часов-то учебных как преподавателю мало в институте дали, чего только не напридумывается… И уж не раз и всерьез каялся, что взял эту фифу городскую, по убогим образованческим калькам выделанную, — такую искреннюю, показалось на первых порах, порывистую ко всему хорошему. Впрочем, порывы эти чем дальше, тем больше взбалмошным чем-то отзывались, случайным и самонадеянным, да и адресаты их с приоритетами переменились тоже, на внешнее всякое переметнулись, и уж он-то, муж, в их число теперь точно не входил и отчет себе в том отдавал — не без горечи немалой попервоначалу. Как запущенный, без должного пригляда и поправленья родительского ребенок она, это свое упущенье он сознавал тоже, и особо-то жаловаться теперь было не на кого. На каких-то сходках с явно феминистским, по устным цитатам судя, уклонам пропадала, на представлениях заезжего, чем-то на павиана симптоматично смахивающего кутюрье, взнявшего в ней и