— Весьма желательно вам бросить курить — это самое первое. — Она встала, грузно прошлась к окну, повернулась несколько отчужденным уже, официальным лицом, поискала глазами по столу, на бумаге их остановила. — Вы же сами должны хорошо понимать, насколько это вредит дыхательной функции…
Она замолчала было, ожидая, может, реакции на сказанное или затрудняясь продолжать, но Иван не стал каяться, с этим и без того все было ясно.
— То, что у вас хронический бронхит и эмфизема легких, — это само собой, как бесплатное приложение к курению… да и не совсем без платы, табак в дефиците же стал, говорят, и потому дорог. Мы грешили даже на вялотекущую хроническую пневмонию, но… — Докторша вернулась к столу, нацепила тяжелые очки, отчего глаз ее совсем не видно стало, бумагу ту взяла. — У вас были, как минимум, бронхоспазмы, это без всякого сомнения. Но видите ли, рентгенолог у нас молодой, еще ему набираться опыта, никакой институт не научит распознавать десятки признаков, весьма тонких подчас, тех или иных отклонений болезненных, симптомов, а потому… — Она замялась, в бумагу глянула, словно сверяясь. — Мы тут посовещались, знаете, посомневались — не скрою, сомнения всякие были… и решили, да, направить и рентгенограммы, и все результаты анализов в онкодиспансер, да. Там специалисты по снимкам не чета нашим — и, я надеюсь, разберутся… — Она несколько суетливо подала наконец бумагу, сняла и опять надела очки. — Вот вам направление… Знаете, где находится?
Вот оно как? Да, вот оно…
— Знаю. И… много симптомов?
— Как вам сказать… Есть некоторые, но не вполне понятны. Мы же не специалисты, — сказала она, без нужды оправдываясь. — Не пульмонологи. Подождите волноваться, надо ведь убедиться еще…
«Убедиться» — это была, ему показалось, явная оговорка; и по тому, как она отводила без того спрятанные за очками глаза, как не смогла справиться со смыслом простейшей фразы, он с обострившимся разом чутьем понял, что она — знает… Он видел, как переживает сама она, верил ее сочувствию ему, но никак не словам ее, терминам этим всем, околичностям.
— Да нет, ничего. Я просто хочу знать.
А и век бы не знать, подумал он, — чтобы прожить его, свой век, изжить весь как бог на душу положит!
— Мы могли… как это назвать? Мы перестраховались, но так будет лучше, поверьте.
И опять оговорилась, что вообще-то странно при ее опыте. Но и мало ли спецов больших в своем деле, а с языком не в ладах… Могли перестраховаться, да. Могли, но в том и надобности не было. Зачем, за что ему это?
— И когда туда?
— Да хоть завтра, оттягивать не надо. Там, правда, своя очередь, но я позвоню хорошей знакомой моей. — И присела к столу, принялась черкать на отрывном листке. — Вот все координаты ее… прямо к ней сразу.
Он вышел на крыльцо, еще в коридорчике достав сигареты, — бросить сейчас же? Поздно, как видно, хотя так и так придется. И закурил, оглядывая все тот же, без малейших перемен, отрешенный до безразличия, во втором бабьем лете застрявший ненадолго мир, разве что солнце заметно просело к невысоким крышам. Как не было мальчишки, странного же, будто что прозревшего в нем с горячим, детским именно участием — уж не это ли? — и теперь затерявшегося насовсем в человеческой толчее вместе с мамкой молодой, с памятью о дядьке несуразном, на что-то еще рассчитывавшем…
Ветерок напрягся в ветвях осокоря, посыпало листвой, и один спланировал, косо вильнув, на бетонный приступок крыльца. Решка. Так оно и есть, решка.
35
Чем это было, на что похоже? Подкатывало временами нечто, сходное с тошнотой, — но не вытошнить было эту внутреннюю, то остро холодящую, то томящую безысходно пустоту, и никуда от нее не деться, кроме как в очередной сумбурный, но без нее, сон.
А и вся-то до сих пор прожитая жизнь не таким ли сном была — без нее, неизбежности? Без нее, куда-то мглистую даль старости отодвинутой?
Но и что-то иное случилось, он поначалу не мог определиться — что? И наконец замечать стал, как все окружающее, ничуть внешне не переменившись вроде бы, тем не менее сделалось иным. И теперь понимал это так, что сам стал другим, а вместе с ним и мир. А он таков, похоже, каков есть ты, твое отношение к нему здесь и сейчас, мироощущением именуемое. Он так же протеичен, неуследимо изменчив, как ты в сиюминутном мнении своем о нем. Протей, да, что почудится в нем, помнится, тем он и будет, то прекрасным, едва ль не божественным, то сатанински жестоким, по Мизгирю, — сам в себе оставаясь вовек непостигаемым как в первопричинах, так и в следствиях, неуловимым ни для мысли самой изощренной, ни для интуиции даже…
И вот он разом и, несмотря на сумятицу первую, внутренний разор твой, очень даже заметно почужал, несродным жизни твоей стал, будто отдалился на некую дистанцию не равнодушия даже, нет — враждебности глухой и непонятной… субъективщина? Наверное, так — но какая зримая, ощущаемая во всем, какая болезненная… Как отлучен уже почти, вытолкнут грубо, вычеркнут из жизни общей — и так жить?
Так, другого не виделось выхода. В тупике стоицизма жить, насколько посилен он тебе, насколько выстоишь.
Надо было, по оговорке докторши, «убедиться»? Убедились — и онколог Парамонов, назначенный лечащим в ходе закрытого, разумеется, для пациента консилиума, и сам пациент, за два перед тем дня приготовившийся, как ему казалось, к самому худшему. Именно казалось; и когда диагноз был ему, по его же требованию, с грубовато бодрой эскулапской деликатностью обсказан, та предварительная готовность его виделась теперь всего лишь тоскующей и не очень-то затаенной надеждой зряшной, что — пронесет… Не пронесло, решка. И с судьбою, с жизнью в орлянку играть все равно что в карты с бывалым шулером, рано или поздно — проигрыш.
Газету, оказалось, а с ней и его самого в диспансере знали, читали — еще бы им не знать, в этой густой скорби людской варившимся, работающим за эквивалентных тридцать-сорок долларов в месяц, как ни в какой зимбабве, когда по ооновским меркам-нормативам грань между бедностью и нищетой проведена четырьмя «зелеными» потребления в сутки. И потому, может, лечение назначили самое срочное и без какой-то там очереди, «химию» с лучевой терапией вместе. А он, Базанов, готов был на самое радикальное, на операцию, о чем и сказал; и, поколебавшись, осипшим голосом добавил:
— Или что, неоперабелен уже?..
— Ну, ну… торопиться зачем? — Худощавый, с бодрой всегда усмешкой на выбритом досиня лице — в маске приросшей профессиональной, догадывался Иван, — Парамонов ничуть не смутился, оживился даже. — А знаете, отец мой две операции успел пережить — резекцию желудка, язва доставала. Так вот он говорит: резаный — это уже полчеловека… А вам еще как котелку медному послужить — правде, нам всем, не примите за… Так что завтра с утра сюда ко мне, на стационар, медлить не будем.
Верил и не верил им, оптимизму их наигранному, лжи во спасение, как все болезные в заведении том тоскливом, ни в чем, конечно, не отличаясь от них в ступоре умственном перед вопросами, которые последними зовут, о душе и говорить нечего… Да, все подташнивало ее, мутило, и надо было как-то привыкнуть к этому, да и привыкнешь ли? А нужно собираться уже, к предстоящему себя собрать; и, возвращаясь домой через центр, намерился было в «Техническую книгу» зайти, там всегда имелся довольно большой медицинский раздел. И на подходе к магазину не сразу, но остановил себя: зачем? Чтобы изводиться терминами малопонятными медицинскими, страшащие же, как ни храбрись, симптомы в себе выискивать, стадии, месяцы считать — как многие, знавал он, делают, кинувшись в начальной растерянности справочники добывать-ворошить, меж сухих по-научному и холодных строк хоть хилую какую-нито надежду пытаясь вычитать? Нет уж, лучше верить эскулапам, со скидкой на умолчания гуманные, чем своей мнительности, нервам расшатанным. Нервы укороти, уйми.
«Заговор муссонов!..» И парнишку увидел, вернее — двоих сразу, идущих по обе стороны