первом взгляде – ни здоровья, ни добра от неё не жди. Но большая удача, что мужчины такие дураки, падкие на романтические идеи. Всегда найдётся кто-нибудь, готовый проливать кровь на асфальт, чтобы она полюбовалась красным на сером. Жалеть её опасно, презирать бессмысленно, любить глупо.
Её можно только извинить.
Я пытаюсь формулировать слабость, уверенная, что после этого она перестанет меня беспокоить, – как перестали беспокоить остальные ощущения, которые удалось обезвредить в стеклянных, подсвеченных снизу колбах. Коротко говоря, в позапрошлом году я не смогла больше носить чёрное и стала покупать оранжевую одежду. Понимающие люди говорили, «компенсирует недостаток энергии». Летом выяснилось, что огня недостаточно, нужно крови, и шкаф наполнился красным – красные майки, сумки, кроссовки, болеро с шелковой лентой. Бусы на шею, скатерть на кухню, красные ручки на письменный стол.
Оказывается, вместо лёгких психоделиков вполне можно обойтись голодом. Если два дня ленишься есть, прогулка превращается в большое путешествие на облачных ногах. Главное, ходить знакомыми путями и пересекать дороги только под светофором.
Глядя в одну из витрин, я поняла, что рядом с этим лицом нельзя вынести ни алого, ни вишнёвого. Зашла и накупила чёрных вещей, завершила трёхлетний круг, проиграв забег. Весь день хотелось странного, но никак не могла сообразить, чего. На Никольской мутная мечта наконец сгустилась и обрела форму: я хочу упасть в обморок на улице, чтобы мои проблемы стали чужими. Вот я свалюсь здесь (здесь посуше), и вы, вы делайте что-нибудь с этим. Спиной к Красной площади, лицом к Детскому миру, опуститься на асфальт посреди и больше никуда, никогда, ни с кем. Когда ни огонь, ни кровь, помогает чёрная апрельская земля. Лечь ничком, к июлю прорасти цветами.Стокгольмский синдром
Это стыдно, стыдно вдруг устать, стыдно хотеть странного, вроде корзины цветов, но при этом никому не сообщать адрес для доставки. Стыдно никого не любить и злиться на каждого, кто «не тот», ведь «не те» – все. Стыдно плакать в середине цикла, стыдно ложиться в семь утра и просыпаться в четыре дня – от звонка. Стыдно стыдиться и ничего с этим не делать.
Не знаю, может, оттого, что сломалась соковыжималка и мне не хватает витаминов, я чувствую утрату воли. Я тамагочи, который никуда не идёт и только раз в час попискивает «позаботься обо мне!», пока батарейка не сядет окончательно. Причём, звук давно отключён для всеобщего спокойствия, только на экране иногда появляется: позаботься, позаботься, позаботься…
Обо мне беспокоится правительство Москвы – в почтовый ящик положили брошюру, я её иногда читаю: «Может наступить такой момент, когда забота о состоянии собственного духа и тела покажется вам бессмысленной. Тем не менее, в такой ситуации очень важно не забывать о личной гигиене, делать физические упражнения. Не забывайте о том, что террористы, захватившие вас, в любом случае обречены, это они очень хорошо знают и страдают не меньше. Нельзя позволять себе сосредоточиваться на переживаниях. Способов отвлечься существует немало: пытайтесь придумать себе какую-либо игру, вспоминать полузабытые стихотворения, анекдоты и т. п. Для верующих большим подспорьем является молитва. Пребывание в заложниках наносит психическую травму даже весьма стойким людям. Освобожденных нередко тяготят чувство вины и стыда, утрата самоуважения, разного рода страхи».
Спасибо. Теперь у меня осталось только два вопроса: кто меня захватывал и когда он вернётся?
Похоронить слабость
Всё очень хорошо сейчас, один из лучших периодов в жизни, пожалуй. Мне достаточно работы, тепла, свободы. Но иногда я чувствую острую (и ничем иным не компенсируемую) потребность в специальном человеке, которому можно рассказать всё-всё, вообще всё, поплакать у него на плече, возможно, заняться сексом, а потом обязательно сразу же убить.
Поэтому полная релаксация не наступает никогда, после бытового катарсиса, обеспечиваемого спортзалом, совокуплениями, концертами и прочим, остаются мелкие нерастворимые крупинки усталости. Вдруг оказывается, что внутри скопилось много сухого песка, и я как раз пытаюсь понять, что случится раньше – он начнёт из меня сыпаться (в самом оскорбительном смысле этого выражения) или мне всё-таки придётся придумывать, куда спрятать труп; но тут смотрю на календарь и вижу, что до дня рождения остаётся месяц. Значит, это всего лишь песочные часы наполовину полны и почти готовы перевернуться.
А в голове у меня сирена, – я слышу её всегда, как только перестаю болтать, – воет, то ли пугает, то ли жалуется. Она воет, а я верчусь волчком, оглядываясь в поисках того, кто мне поможет. Поддержи меня, Господи, подержи меня, Господи, – пока я буду падать, пока я буду прыгать, пока буду переходить эту несуществующую черту. Переведи меня в другой возраст, отвлекая разговорами, так, чтобы я и не заметила. Подержи меня за плечи, подержи за руку, пока я скачу на одной ноге, вытряхивая камешек из туфельки; подержи мои волосы, если вдруг соберусь блевать, – а я соберусь, чувствую уже; подержи меня за пальцы, пока я трахаюсь; подержи меня немного взаперти, подержи меня на ладони. Больше-то некому – не то чтобы все повывелись, только кого же я подпущу? А ты-то дотянешься, только пожелай. Как бы я ни сворачивалась и ни пряталась, как бы ни отбивалась и ни отплёвывалась, что бы я ни сказала – подержи меня.
Или «папа»
Иногда кажется: надо жить так, чтобы никто не мог назвать тебя своим, не мог дать точного определения – кто ты ему. Захочет сказать «моя любовница» или «мой друг» и запнётся – «ну, не совсем…». И чем дольше ты проскользишь между людей без ярлыков, тем целее будет душа. Потому что обилие таких определений от других будто бы снимает ответственность: если человек кому-то «жена», это многое извиняет… Вроде не зря живёшь, если про тебя уже сказано «мама». Но трудно стать сильным, когда тебе постоянно делают поблажки, вот и скользишь ничейным, отбиваясь от названий – и от людей.
Хочется, чтобы звали только по имени, которое выбираешь сам.
Стоп-кадр
«Мёд – он ведь очень полезный
Но, говорят, если зараз
Трёхлитровую банку съесть -
То всё, хана
Умрёшь и не выживешь
Потому-то и пчёлы так часто мрут
Хули, они же маленькие»
Лора Белоиван
Засыпая, очень мёрзла, хотя была горячая грелка в ногах. Началось с того, что около трёх ночи сильно закружилась голова, и я пошла в кровать, но и там комната вертелась, как медленная завывающая пластинка, и холод шел изнутри, проступал гусиной кожей и дрожью. Я всё пыталась согреться, ощупывая ледяными пятками пупырчатую резину грелки, – купила не так давно, долго казалось, если у молодой женщины ледяная постель, это значит, жизнь её никуда не годится. Но лето случилось слишком суровым, чтобы я продолжала лелеять свои заблуждения.
И я закрыла глаза, надеясь на милосердие сна, но на внутренней стороне век побежали кадры, явно забредшие из чужой жизни. Я видела мужчину, который по тропинке спускается к белому низкому дому. Я знала, что лето и юг, и он здесь с женой и друзьями, среди которых его любовница (допустим, они коллеги).
Он шагает, в общем и целом довольный жизнью, входит в тенистый дворик, поросший виноградом, который никогда толком не дозревает, и от самых ворот видит деревянный потемневший стол, сотни раз залитый пивом и арбузным соком, и две скамейки, на которых сидят обе его женщины. Он останавливается и любуется на склонённые головы, светло-русую и тёмную, на мелькающие руки (что они там перебирают, ки-зил или бусины?), пытается услышать голоса, но они замолкают. Женщины поворачиваются к нему, одна любимая и близкая, другая желанная и чужая, такие разные, такие красивые, и смотрят. Пока глядели друг на друга, улыбались, а сейчас их лица становятся немного отсутствующими – то ли помешал, то ли обе вспомнили, кто они друг другу (хотя жена ведь не знает?).
Это всё привиделось мне в доли секунды, а дальше время замерло, потому что опять изменился ракурс – сначала я наблюдала за мужчиной со стороны, потом видела его глазами, а тут внезапно испытала его чувства, будто камеру повернули вовнутрь. И очень удивилась.
Потому что я ожидала чего угодно: возбуждения, задора или радости от ловкого обмана, вероятно, лёгкой тревоги, – но в целом этот здоровый и сытый человек казался мне удовлетворённым. Он и был вполне удовлетворён, пока шел к дому, но сейчас, в то самое мгновение, которое я вынуждена переживать вместе с ним, ощутил глубокую всеобъемлющую тоску. Она казалась почти физиологичной, потому что поднялась к сердцу от похолодевших ступней, охватила всё тело, обернулась ознобом. Он попытался было разложить её на составляющие – усталость, простуду, страх, дурной обед, – но тоска не делилась, оставаясь плотной и тяжелой, как вода. Он вдруг остро, чуть не до рези в глазах, захотел, чтобы у него была только одна женщина, – не важно даже, какая из них, но обязательно так: одна женщина, одна правда, одна жизнь.
И, точно зная, что это невозможно – для него, в этой жизни, – не смог совладать с лицом – и клоунским жестом хлопнул себя по лбу, вскрикнул, разом охрипнув: «А, блядь, забыл», развернулся и почти выбежал за ворота – и вон из моей головы.
А