Сообщение было достаточно неожиданное. До последней минуты, несмотря на все подозрительные симптомы и мрачные предчувствия, мы не допускали такой низости. Но факт был налицо.
Оставалось одно: вывести на свежую воду самого Краснова и его штаб. Оставалось выяснить: замешаны ли они сами в предательстве? Посылаю тотчас же за генералом. Приходит — корректный, слишком спокойный. Я спрашиваю: известно ли ему, что происходит сейчас внизу? Прошу объяснить: как он мог допустить присутствие матросов в самом дворце? Как он мог даже не предупредить, не осведомить меня об этом? Краснов с чрезвычайной длительностью стал разъяснять, что это совещание с матросами никакой особой важности не имеет; что он пристально следит через верных людей за всем там происходящим; что он считает даже эти переговоры событием чрезвычайно для нас благоприятным. Пусть их там говорят, рассуждал он, день пройдет в разговорах, спросах, а к вечеру положение разъяснится; придет пехота, и мы переменим тон. А что касается моей выдачи, то ничего подобного он никогда не примет. Я могу быть совершенно спокойным. Но ему кажется, что, может, было бы полезно, если бы я сам лично, конечно, с хорошим экскортом — он его даст — поехал в Петроград непосредственно договориться с партиями и даже со Смольным. Да, это предприятие очень рискованное, но не следует ли на него решиться во имя спасения государства… Так рассуждал в моем присутствии генерал Краснов. Это было мое последнее свидание с генералом. Нервность, сменившая наружное спокойствие первых минут, бегающие глаза, странная улыбка — все это не оставляло никаких сомнений. Торг о цене моей головы, происходящий внизу, не был вовсе так безобиден, как мне только что старались его изобразить.
Генерал ушел. Я рассказал всю правду тем, кто еще оставался со мной. Как быть? Все мои отношения с 3–м конным корпусом порваны самими казаками. Было бы просто безрассудным считать себя связанным с теми, кто уже изменил. Но выхода не было. Никаких мер личной охраны я не принимал. Никаких подготовительных действий на случай выезда из Гатчины не делал. Для вооруженной борьбы нас было слишком мало — меньше десятка. Уйти из дворца невозможно — построенное Павлом I[171] в виде замкнутого прямоугольника здание имело только один выход, уже занятый смешанным караулом из казаков и матросов. Пока мы рассуждали, как выйти из этого тупика, как выскочить из этой ловушки, явился один из высших служащих дворца с предложением помощи. По своим служебным обязанностям он знает тайный, никому не известный подземный ход, который выходит в парк за стенами этого дворца — крепости, но, чтобы пройти к этому тайнику, нужно ждать сумерек. Что же? Если до того времени ничего не случится, мы уйдем из западни этим таинственным путем. Ну а если… Я прошу моих спутников не терять времени и спасаться поодиночке сейчас же, кто как может.
Что же касается меня лично и моего юного адъютанта, который и в этот час решительно отказался покинуть меня, то свою судьбу мы разрешили очень просто. Мы остаемся здесь в этих: комнатах, но живыми предателям не сдадимся.
Вот и все. Пока ворвавшаяся банда матросов с казаками будет искать нас в первых комнатах, мы успеем покончить свои расчеты с жизнью, запершись в самой дальней. Тогда, утром 1 ноября 1917 года, это решение казалось таким простым, логичным и неизбежным.. Время шло. Мы ждали. Внизу торговались. Вдруг в третьем часу дня вбегает тот самый солдат, который утром принес нам весть о Дыбенко. На нем лица не было. Торг состоялся, объявил он. Казаки купили свою свободу и право с оружием в руках вернуться домой всего только за одну человеческую голову. Для исполнения принятого решения, т. е. для моего ареста и выдачи большевикам, вчерашние враги по — дружески выбрали смешанную комиссию. Каждую минуту матросы и казаки могли ворваться….
Какова была роль в этом деле самого Краснова?
В архиве Ставки Верховного главнокомандующего должен храниться краткий и красноречивый ответ на этот вопрос. 1 ноября генерал Духонин получил от Краснова телеграмму: «Приказал арестовать главковерха; он успел скрыться»[172]. Те, кто видел тогда генерала Духонина, рассказывают, что он, получив эту телеграмму, был уверен в том, что приказ об аресте был вызван моим намерением сговориться с большевиками…
Соглашение казаков с матросами, казалось, решало вопрос окончательно и делало мое положение безвыходным. Но… случилось поистине чудо.
Я не считаю еще себя вправе подробно рассказать мой уход из Гатчинского дворца. Большевики еще у власти — люди еще живы…
Я ушел из дворца за 10 минут до того, как предатели ворвались в мои комнаты. Я ушел, не зная еще за минуту, что пойду. Пошел нелепо переодетый под носом у врагов и предателей. Я еще шел по улицам Гатчины, когда началось преследование. Шел вместе с теми, кто меня спас, но кого я никогда раньше не знал и видел в первый раз в жизни. В эти минуты они проявили выдержку, смелость и самоотвержение незабываемые.
Мои спутники, оставшиеся во дворце, все спаслись. Одни просто в суматохе, другие вечером потайным ходом — все ушли благополучно из слишком гостеприимного дворца…
Когда на автомобиле я мчался по шоссе к Луге, оттуда к Гатчине подходили поезда с долгожданной нами пехотой… Судьба умеет иногда хорошо шутить.
Так блестяще была выполнена первая часть хитро задуманного стратегического плана «патриотической» реакции. Руками большевиков Временное правительство свергнуто и ненавистный человек больше не у власти. Оставалось осуществить вторую, главную часть — в три недели справиться с большевиками и установить в России здоровую, национальную, а главное — сильную власть… Эти три недели тянутся слишком долго.
Февраль и Октябрь
Как?то в газете «Воля России»[173], одним из редакторов которой я состоял, в «порядке дискуссии», т. е. для свободного обсуждения, появился ряд статей, сначала Моисеева — «Об экономической политике демократической России», а потом В. Чернова — «Проект экономической программы» с соответствующими объяснениями. Работы обоих авторов ставили перед читателем ряд самых сложных и спорных вопросов, связанных с разрешением основной для всего будущего России и труднейшей задачи — экономического возрождения страны после падения большевиков. По поводу этих очерков В. В. Руднев поместил в № 5 «Современных записок» особую статью[174], где, подробно останавливаясь на доводах обоих названных авторов, изложил ряд своих суждений на ту же тему, суждений, не всегда совпадающих, а иногда и совсем расходящихся с мнениями как Моисеева, так и В. Чернова.
В ответ на эту статью в № 12–13 центрального органа партии социалистов — революционеров «Революционной России» появилась статья редактора этого журнала В. М. Чернова «Стихия революции и политические трезвенники». Возражая В. Рудневу, автор выходит далеко за пределы первоначального спора, переходя от экономики к политике и делая некоторые весьма интересные исторические замечания. Тройная, если можно так выразиться, официальность этой статьи — во — первых, помещенной в официальном органе партии, во — вторых, написанной его редактором и, в — третьих, написанной не только редактором, но лицом, в то же время состоящим одним из представителей ЦК партии социалистов — революционеров за границей, — придает ей особую значимость и значительность. Все суждения, исторические справки и политические выводы этой статьи должны быть, по — видимому, восприняты читателем не как весьма интересные, но частные суждения автора, а как официальные мнения целой партии. Так, по крайней мере, думает сам автор, который в заключение своей острой полемики с группой «Современных записок» прямо пишет следующее: «Мы — варвары друг для друга. Мы давно уже подозревали это. Группа “Современных записок, взяв на себя инициативу открытия полемического огня по нашим позициям, справедливость этих подозрений подтвердила. Напрасно только полагает т. Руднев, что разделяющая нас пропасть показывает лишь, “насколько широки расхождения отдельных эсэров внутри партии”. Он не замедлит убедиться, что партия наша гораздо менее пестра и винегретна и, при всех частных нюансах, гораздо более идейно сплочена и едина, чем ему кажется. У партии есть, у партии давно выработался единый общий язык, с которым он и его группа никак не могут освоиться. И то, что ему кажется общим правилом, “широким расхождением между отдельными эсерами”, — на деле является