Она на самом деле думала, что Есенин робел перед господином офицером и барынькой? Если он и рядился, то в поддевку и «мерсити», но Ахматовой важнее здесь то, чтобы не разоблачили ряженую — барыню.
Анна Андреевна вспомнила такой диалог между ними. Цветаева сказала: «Я многих спрашивала: какая вы?» Ахматова, поддавшись на эту удочку, заинтересованно: «И что ж вам отвечали?» — «Отвечали: «Просто дама!»
Маловероятно, чтобы какие-то «многие» могли все-таки сказать про Ахматову: «Просто дама». Но ей так хотелось быть дамой, даже быть «просто дамой», профессоршей Гаршиной, что подозрения крепнут — она не только подкладывала мысли, но и вкладывала слова.
А вообще-то это просто вранье.
Когда она сталкивается с настоящими господами — только еще с их первой линией обороны от холопов — швейцарами, официантами, портье — она тут же трусливо отступает, забыв свое космическое величие.
В Италии Вигорелли отправляет ее с Ириной Пуниной из Таормины в Катанью без провожатого. Не Бог весть какой версальский округ — но все-таки неприлично старую даму, иностранку, не умеющую, кстати, изъясниться по-итальянски — отправить в путешествие одну. Она, конечно, терпит все: это в России она требует себе провожатых даже во время войны, в санаторий одна не едет — «одна я не в силах», здесь она за свою Музу может топать ногами на секретарш, а за границей она готова автостопом ездить.
Я получила ключ от номера, и мы поехали на восьмой этаж. Это была маленькая комната с одной кроватью посредине. Я сказала, что не потерплю такого издевательства, спущусь вниз выяснить недоразумение. А кума перешла на крик: «Не смей! Откуда ты знаешь, может быть, у них принято спать на одной кровати!!!»
…прислуг она боялась…
Вот и вся барыня.
МАНЕРЫ
Анна Андреевна Ахматова, как мы знаем, была дамой высокого тона. Иногда (довольно часто) тон давал сбой — высокомерие, грубость, хамство (с низшими, конечно; так-то она была трусовата и на рожон — даже чтобы домработнице замечание сделать — не лезла). Сквернословила, особенно в подпитии, жила в грязи, ходила в рваной одежде, подворовывала (упаси Боже — только то, что, как считала, принадлежит ей, автографы своих писем, например: она продавала свои архивы и знала, что почем). Очень также раздражает малокультурная привычка надписывать не свои книги. С нее и начнем.
«Вольдемару Шилейко книгу светлого хмеля и славы — смиренно — Анна» (надпись на мандельштамовской «Tristia»).
Здесь все хорошо — и что надписывает не свою книгу (позволительно только автору), и что Владимира называет Вольдемаром, и что — слава, слава! и что «смиренно» (как монастырка прямо). И что — «Анна».
Сегодня день моего ангела. АА дала мне подарок — переплетенную в шелк старую, любимую книжку, которую она годами хранила у себя — книжку стихотворений Дельвига. Я раскрыл книжку и прочел надпись: «Милому Павлу Николаевичу Лукницкому в день его Ангела».
АА снова рассказывала, как она «всю ночь, до утра» читала письма Тани и как потом Николаю Николаевичу никогда ничего об этом не сказала.
Не спорю, читать письма другой женщины к своему мужу — это не то, что читать просто чужие письма, здесь мы ей полностью прощаем. Правда, они уже были практически не супруги, у самой «роман за романом», у мужа растет сын от другой женщины…
Дневник 30 июля. 1936 год.
Проснулся просто, установил, что Ан. взяла все свои письма и телеграммы ко мне за все годы; еще установил, что Лева тайно от меня, очевидно по ее поручению, взял из моего шкапа сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и, уезжая в командировку, очевидно, повез ее к Ан., чтобы я не знал.
Чтобы достать что-то из чужого шкапа, надо залезть в чужой шкап. Надо там хорошо пошарить, отделить нужные (пусть свои) письма и телеграммы от чужих писем и телеграмм, просматривая их, надо не прихватить случайно чужие письма и телеграммы… ведь она же порядочная женщина и сына плохому не научит…
Перечисляя второстепенных поэтов, назвала и С. Штейна.
С. Штейн устроил ей по телефону скандал: «С каких это пор я стал для вас второстепенным поэтом!..» Говорил очень невежливо. АА ответила, что нездорова и здесь около телефона холодно, и повесила трубку.
Вешать трубку — ее прием. Но с какими-то полуизвинениями, полуотговорками, лживыми оправданиями. Даже просто — резкого решительного вешания трубки — не может сделать. Ощущение от этих эпизодов — что тебя не одернули, а обхамили. Но «правда, я его перехамила?» — это она себе приписывает за достоинство.
<…> О том, как С. Городецкий захотел увидеть АА, и она ему сказала: «Приходите завтра в двенадцать», — и как на следующий день, наглухо забыв об этих словах и не думая никак, что Городецкий примет их всерьез, мирно проснулась в 11 часов, пила кофе в постели, а Николай Степанович в халате сидел за столом и работал, и как в двенадцать часов явился Городецкий — наглаженный, с розой и как резким голосом стал говорить с Николаем Степановичем, упрекал его за какое-то невыполненное дело…
Рыбаковы позвали ее с Пуниным обедать в Царское Село и позабыли — это у Лукницкого тянулось в дневниках на стра ницы: не прощу, законченные отношения. Не звонили? Все, никогда. Не извинялись? Все… Потом, конечно, простила, и обедала снова, когда позвали.
Под вечер АА с Пуниным были у Рыбаковых на блинах. АА попросила Пунина за столом показать Рыбакову фотографии, снятые мной (я их дал вчера АА и вчера же Пунин забрал их у нее — себе). Пунин взъерошился: «Не покажу…» — «Почему?» — «Они неприличны!» Создав неловкость, Пунин потом решил показать. Рыбаков смотрел сластолюбиво и сказал приблизительно так: «Да, Анна Андреевна на все