провокационный спектакль?
B) А зачем ПОСЛЕ обыска сжигать бумаги? Все, что было, уже нашли и изъяли (правда, вроде ничего не нашли и не изъяли). Надеюсь, что, кроме уничтожения, не было также «огромной части», и бесценных ненапечатанных рукописей тоже не было.
Запись Л. В. Шапориной:
А. Ахматова рассказывала мне со слов сына, — что в прошлом июне 1938 года <на допросах> были такие избиения, что людям переламывали ребра, ключицы. Сын Ахматовой обвиняется в покушении на Жданова.
1938 год.
«<…> В это время мой сын сидел на Шпалерной уже два месяца (с 10 марта). О пытках все говорили громко».
Будем это все время помнить — что она знала о пытках, что о них говорили. Пытки легко себе представить.
В этот раз она уже не особенно хлопотала (его взяли без Николая Пунина).
Перефразируя Толстого о равном неудобстве выражения мыслей в рифму с пахотой и одновременным танцевальным приседанием при каждом па — выписывать пируэты на лестнице вслед за уводимым сыном — все-таки это чересчур. Вообще при всей спорности самой возможности без публицистического налета вводить в поэзию обсуждения конкретных политических, социологических и пр. реалий — когда описываются реальные переживания — это уже какая-то порнография духа. Порнография тем-то и хуже эротики, что эротопевец живописует тебе то, чем возбудился сам, и надеется угостить этой клубничкой и тебя, а порнограф уже прямо считает тебя за животное и без вариантов уверен, что ты пустишься за ним в обезьяньи пляски. Но с эротическими фантазиями все-таки разбираться легче, чем с ямбами и хореями матери, у которой «уводили на рассвете». Все-таки на «Гернике» изображен не расчлененный малолетний сын художника, и не расчлененный неизвестный солдат, и не известный военный эпизод — «Герника» — это только факт искусства. Но матери Зои Космодемьянской виднее.
Прошло очень много лет.
Сидим за столом на кухне. У Льва Николаевича из глаз текут слезы. «Михаил Давидович, я не виноват, что у моего отца и у меня все следователи были евреи и меня очень больно били».
Дело происходит в 1989 году, и человек плачет, вспоминая пытки.
Его мать их не помнила. Не хотела и знать, когда они непосредственно происходили. Писала, что за ландышевый май она отдаст всю славу. Это когда «о пытках говорили громко».
Молоденький наш оператор, Юра Сосницкий, наивно спросил: «Что же вам инкриминировали, Лев Николаевич?» — «Что!
Тогда было два обвинения. Те, кто выезжали за границу, были шпионами, кто нет — террористами. Я был террористом». <…> — «А-а-а, скажите… вас следователи… это… ну, били?» — «Вот так. С восьми вечера и до восьми утра. Несколько месяцев подряд». Лев Николаевич размахнулся и показал удар…
Наверное, такое лучше давать без комментариев.
ПРИДУРОК ЛАГЕРНЫЙ
«А что бы было, если б он воспитывался за границей? — часто спрашивала она себя. — Он знал бы несколько языков, работал на раскопках с Ростовцевым, перед ним открылась бы дорога ученого, к которой он был предназначен».
А разве он не знал несколько языков? Английский он знал уж гораздо лучше нее. Ну, а тюркские языки, которыми владел Гумилев, она с высоты своего имперского сознания — советского, планомерно привитого сознания — за языки не считала: так, туземцы на базаре в Ташкенте лопочут. Народ в том масштабе, как смог понять его историк Гумилев, был для нее совершенно недоступен, она не могла подняться со своей обывательской позиции. Но продолжим цитату:
Работал бы на раскопках с Ростовцевым.
Это — предел ее мечтаний или предел, который она устанавливает для него? Ну, а дороги ученого и так открылись перед Гумилевым — те, которые он выбрал сам, не те, на которые она сталкивала его, — быть только ее сыном.
«Я задаю маме вопросы — она отвечает невпопад, и я же выхожу виноватым. Она не понимает, что ее невнимание оскорбительно, напр., вместо просимой мной книги прислать другую, дорогую, но ненужную; лучше уж ничего не присылать, я думал бы, что у нее денег нет».
Но она же не считала его ученым. А книжки почитывать — какая разница: ту, эту ли.
«Вот если бы интерес редакции «Всеобщей истории» получил реальное воплощение и у меня были бы затребованы рукописи, а за них переведен гонорар, с коего 50 % получил бы лагерь, то мне создали бы все условия для работы, как создают изобретателю».
Л. Н. Гумилев — Э. Герштейн.
Что ей до его научной работы (и до «условий»)?
«Нет также книг и вообще ничего хорошего. Мама, видимо, здорова, я из телеграммы Надежды Яковлевны узнал, что она вернулась в Ленинград, но мне она не пишет, не телеграфирует. Печально. За все мои тяжелые годы я не бросал научных и литературных занятий, но теперь кажется, что все без толку. Больше ничего не было и нет в моей тусклой жизни».
Л. Н. Гумилев — Э. Герштейн.