видно, что Петербург близко. Остальные 180 верст — тот же пустырь ужасный, отвратительный, посыпанный кое-где солдатами. До Ижор, до Померанья можете присягнуть, что остается верст 1000 до большого города. И в углу этой-то неблагодатной полосы земли на трясине между двух вод — Петербург, Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире».
Герцен предвкушал щедрость впечатлений, еще толком не увидев новую столицу; писал Наташе 14 декабря 1839 года, едва вступив на петербургскую землю: «Петербург будет для меня великой поэмой, которую я стану читать три недели». Он ее и «читал» как турист, но вооруженный огромным знанием, пропущенным через собственное сердце. Первая ее страница, несомненно, открывалась обозрением Сенатской площади, с которой 14 лет назад раздался «первый крик русского освобождения». (И это для него была не только фраза, которую он повторял всю жизнь.)
На площади было темно, снежно, и «только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты…». Герцен вглядывался в незнакомый город. Непосредственное и нередко парадоксальное впечатление от увиденного вновь передавалось в письмах Наташе: «Хороша будет Исаакиевская церковь, чудно хорош и монумент Петра, но в нем все именно нравится, кроме Петра: какое-то натянутое, педантски академическое положение, зато лошадь и огромная масса гранита как пьедесталь великому царю, выкупают все». (Тема Петра и его творения еще встанет в творчестве Герцена во весь рост.)
Через несколько дней в перспективе Невы открылся «дивно-чудный» Зимний дворец, «поразивший своей наружностью»: «лучше я ничего не видывал даже на картинах», — отчитывался он жене, помнившей город с раннего, еще счастливого ее детства, в доме у папеньки на Английской набережной. Герцен наведался и туда, к двоюродному брату Химику, но нашел дом «разваливающимся» и «грустным».
Поход в Эрмитаж занял целый день 19 декабря: «Какой гигант должен быть тот, кто может сразу оценить, почувствовать, восхищаться
Тут уж видны художественные вкусы и предпочтения Герцена, так созвучные с его нынешним положением семьянина, где черты Мадонны, несомненно, соотносятся им с обликом Наташи.
Столица давала возможность стать и отменным театралом, посетить оперу, балет, драму и даже оперетту; насладиться искусством великого Каратыгина в «Гамлете» «необъятного» Шекспира в Александринке и воздушной грацией феи Тальони в балете «Гитана» в Большом театре.
Из гостиницы дилижансов, где Герцен обосновался в первые дни, он перебрался в самый центр, в более комфортабельный «Hotel de Londres» (40 рублей за неделю) с прекрасным видом на Адмиралтейство. (Вообще пышность и комфортабельность в столице — чрезвычайная.) Нанес ряд визитов, приятных и не очень. Побывал у В. А. Жуковского, у К. И. Арсеньева; их расположение к ссыльному и помощь в освобождении трудно забыть. Потом был у давней приятельницы отца О. А. Жеребцовой[44], сестры графа П. А. Зубова, последнего фаворита Екатерины II, подстрекавшей некогда заговорщиков к покушению на ненавистного Павла. Старик Яковлев, ценивший острую иронию Ольги Александровны, ее несравненный ум и сильный характер, не мог забыть красоту их юношеского расцвета, когда англезы воодушевляюще танцевались на паркетах у самой императрицы. И Герцен остался доволен и добротой постаревшей красавицы, и приветливостью к нему,
Побывал Александр у всех родственников Наташи, живших в Петербурге. В семье ее сестры Анны Александровны, жены художника Пимена Орлова, приняли его «как брата» и настоятельно советовали переехать к ним.
Особенно занимала Герцена моральная атмосфера города, ведь им с Наташей и Шушкой вскоре предстояло здесь поселиться. Отец предупреждал: не доверяться никому, даже знакомым, кому обращены его письма, — резиденция наполнена наушниками. Двоюродный братец, Сергей Львович Львов-Левицкий (незаконный сын Сенатора), шарахался от политического разговора как черт от ладана, едва Герцен, заявившись к нему прямо с Сенатской, завел речь о «битве 14 декабря». Доносительство, доносительство повсюду. Осторожность, осторожность в разговорах, везде глаза и уши, все в связи с полицией: истопники, цирюльники, кухарки.
«Ну, а прачка тоже числится по корпусу жандармов?» — не унимался Герцен. «Смейтесь, смейтесь, вы скорее другого попадетесь… за вами десять нянь приставят», — парировал напуганный родственник, и слова Сергея Львовича оказались на редкость провидческими.
Вряд ли вырвавшийся на свободу Герцен способен был внять предостережениям посторонних. Не помогал даже собственный опыт ссыльного.
«Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире», — не уставал повторять Герцен. Но хватило и трех недель, чтобы захотеть с ним расстаться, да еще «с чувством очень близким к ненависти». Подобное заключение вызывали и необходимые томительные встречи с чиновничьим миром. Неразрешенных дел по разным департаментам, в связи с новым его назначением, у Герцена накопилось множество. В частности, ему необходимо было посетить герольдию. Даже представляя, что подобное заведение, «какое-то паразитное место служебного повышения», не что иное, как «вертеп официально признанных воров, которых никакая ревизия, никакая реформа изменить не может», он, при всей своей опытности, приобретенной в Вятке, не мог даже предположить такого наглого размаха коррупции (если только расхожее ныне слово тогда употреблялось).
Всё было вроде бы как везде: беззастенчиво брали взятки, бесцеремонно просили «задаточку», с получением «легкой прибавочки благодарности» считали «долгом чести» исполнить искомое, а «серенькую бумажку» брали в открытую. Мздоимство почиталось доблестью, добродетелью и перстом указующим, как поступать следует каждому.
«Да что у вас за секреты?»; «Помилуйте, точно любовную записку подаете» — чиновничьи реплики, как вполне естественные и узаконенные жизнью, остались не только в допотопном канцелярском фольклоре. В повествователе давней истории узнавался очевидец.
В «Былом и думах» Герцен оставил и другую ироничную зарисовку «приятного города», где к тому же такой чертовский климат:
«Рыхлый снег валил хлопьями, мокро-холодный ветер проникал до костей, рвал шляпу и шинель. Кучер, едва видя на шаг перед собой, щурясь от снегу и наклоняя голову, кричал: „гись, гись!“ Я вспомнил совет моего отца, вспомнил родственника… и того воробья-путешественника в сказке Ж. Сан-да, который спрашивал полузамерзнувшего волка в Литве, зачем он живет в таком скверном климате. „
Жизнь и навязанная карьера заставляли Герцена вновь разворачиваться в сторону града Петра. «…Есть фатум, который за нас избирает место жительства», — подчинялся он судьбе. Делать было нечего, «надо было перебираться в неприязненный город», меняя сложившиеся привычки. И Герцен готовился. «Метался по Петербургу», хлопотал по служебным делам о зачислении его на службу, чтобы с семьей здесь обосноваться.
К новому, 1840 году счастливо воссоединился с Шушкой и Наташей, нетерпеливо ожидавшей его во Владимире.
Четыре месяца с небольшим, в спешных сборах и в завершении возложенных на него обязанностей (выбран даже членом Попечительного о тюрьмах комитета) провел он во Владимире, чтобы теперь, уже основательно, поселиться в столице.
Владимирские друзья считали, что Герцену необходимо поприще, где бы он «мог употребить богатые свои дарования». Огарев в письме другу размышлял о сути службы и открывшейся ему карьере: «…тут