самой Вятки, читатель, возможно, убедился в сиюминутных, столь разнообразных и даже диаметрально противоположных оценках и ощущениях Герцена. Незаконный сын, бастард, с детской обидчивой душой: «…люди меня встретили обидой, оскорблением» (вот, расшифруем, и первый «удар чувствительности»), преодолевший одиночество в дружбе, осознавший свое лидерство в университетском сплочении идейных сподвижников. И даже тюремная эпопея для 21-летнего юноши обернулась возвышенной «игрой» в счастливое предназначение.
Герцен открывал себя, словно вытягивал глубоко запрятанные комплексы, которые в дальнейшем определят некоторые его поступки и формы общественного поведения.
В Вятке, как он выразился в этой своей исповеди Наташе, «душа его упала с высоты», и теперь настала пора воспрянуть, освободиться от поддельных страстей. Романтически-восторженный стиль послания включал все подобающие образы: молнию, блеснувшую сквозь рассеивающийся туман, и «огненное слово», воплощающее любовь…
Современному читателю, быть может, не по душе чрезмерно экзальтированный тон последующих посланий Герцена и Натальи Александровны, которыми они будут обмениваться в течение трех лет. Но время есть время, они юны, живут в 30-е годы позапрошлого века и, как подобает их возрасту и эпохе, романтически восторженны и наивно патетичны. В дальнейшем Герцен будет бороться с этой навязчивой тональностью своих писем, со всевозможными своими эпистолярными излишествами, постепенно отрезвляя и упрощая свой слог.
А пока Вятка, 1835 год…
В письмах Наташе этой поры чувство дружбы по мере переменчивости ощущений и настроений Герцена «затемняется» другим чувством, но угадываются и терзания от двусмысленности ситуации. Вопрос об отношениях с женщинами мучителен и коварен. «Понимаешь ли ты глупость любви, которая не ищет полного обладания предметом своим, это черт знает что! Вот тут сейчас и откроется нелепость, до которой я дошел; есть среднее чувство между
Как видим, проблема — что такое любовь (и вообще психология любви) — особенно занимает Герцена. Противоречивые мысли и теоретические рассуждения об этом необъяснимом, едва уловимом феномене постоянно вторгаются в его письма сестре. Они еще понадобятся читателю в дальнейшем, при воспоминании о семейной драме, поразившей наших героев так трагически и так безнадежно.
Наташа кротка, но усматривает противоречия в его посланиях и боится за него. 18 ноября на его уверения, что будущность его ему не принадлежит и любовь — погибель для его предназначения, она может только «склониться» перед ним: «Ты еще выше стал — что за душа! До какой степени самоотвержение! С твоим огненным характером, с твоею пламенной душою — отдать себя вовсе человечеству, победить страсти, заглушить голос любви…» И тут же признание из другого его письма («Любить, — можно ли жить с моей душой, с моим бешенством без любви») вызывает у нее подлинный страх: «Александр! Когда ты забыл, что уже не свой, я напомню тебе, что ты не должен поколебать твердейшего столпа, Христа человечества. <…> Нет, погоди любить, мой Александр, докончи начатое тобою».
И если есть в этой исповедальной переписке с сестрой значительный перерыв, то все равно понятно — сумасшествие страстей не улеглось.
С конца 1835 года отношения Александра с далеким идеалом и реальной возлюбленной (двумя женщинами — «идеальной» и «реальной») вошли в критическую стадию. Наташа горестно писала в Вятку о своих опасениях относительно старшего брата Александра, Егора. Она стала замечать, что их детская дружба и бесконечная доверительность перерастают с его стороны в нечто большее, и наконец последовало предложение. Отказать человеку, другу, брату, «убитому судьбою» (пережившему трагедию измены нареченной невесты, вышедшей за другого), было не легко, но ее твердое «нет» возобладало.
Переписка Наташи с Александром всячески пресекалась семьей и по этой причине велась тайно. Яковлев и тетка Хованская только и мечтали сбыть с рук и, наконец, устроить судьбу «сироты». Появлялись и получали отказ вполне достойные женихи.
Медведева, в январе 1836 года лишившись мужа, вскоре «тверже смотрела на свое положение». «Ее взор останавливался с какой-то взволнованной пытливостью на мне, будто она ждала чего-то — вопроса… ответа… — вспоминал он резкую перемену в их отношениях. — Я молчал — и она, испуганная, встревоженная, стала сомневаться. Тут я понял, что муж, в сущности, был для меня извинением в своих глазах, — любовь откипела во мне. Я не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было не то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный порыв, словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное чувство. Одно могу сказать я в свое оправдание — я был искренен в моем увлечении».
Судя по письмам этой поры, Герцен по-прежнему уверен, что не может быть «счастлив в тесноте семейного круга», что ему «нужен простор» для творчества, для жизни.
Он писал Наташе 10–11 ноября 1836 года: «Ровно год назад я, истощив все глупости и буйства, но не истощив души своей, вздохнул по высокому назначению, по тебе. Ровно год тому назад я торжественно окончил эту оргию нескольких месяцев преступлением и, перегорая в тысяче страстях, погубил несчастную женщину для того, чтоб найти и тут пустоту, чтоб оставить угрызения совести и, наконец, созвать с неба ангела-хранителя и воскреснуть в свете звезды восточной, в объятиях Наташи. —
Теперь, в вятском одиночестве, ему кажется, что он любил Наташу давным-давно, еще до Крутиц. Просто не отдавал себе в этом отчета, просто хотел выкорчевать в своем сердце всякую любовь.
В ПОИСКАХ ЖАНРА
…Вместо того, чтоб жить в самом деле, записывать прожитое…
«Ты имеешь право спросить: что же я делаю? — писал Герцен Кетчеру 22 ноября 1835 года. — Единственная польза, которую я приобрел, — что ближе узнал некоторые части законоведения и самую Русь. Опыт — дело важное, ежели писанного не вырубишь топором, то полученного опытом не выжжешь огнем». И конечно, важнейшее — «это влечение, немое и болезненное, не к мечте, а к чему-то существующему, эта потребность любви, громко кричащая из глубины души…».
Опыт жизни открывал новое поле для творчества. О ком же писать, как не о самом себе. И как повернуть сюжет, не воспользовавшись собственным опытом… Помним, что он уже в «Гофмане» подтверждал эту истину: жизнь сочинителя — есть лучший комментарий к его творениям. Теперь он стоял перед выбором жанра. На очереди была повесть. Письма Наташе, как всегда, эти поиски сопровождали и отражали.
О замысле повести «Елена» он ей писал 21 сентября 1836 года, когда уже были завершены четыре главы: «Там являются две женщины на сцену. Елена, которой я придал характер Медведевой], это — женщина земная, это — любовь материальная, доведенная до поэзии, но до поэзии земной, и княгиня, которой я несколькими чертами дал твой божественный характер, где уже и следа нет земли, где одно небо…»
Задача, стоявшая перед автором повести, первоначально названной «Там» (1836–1838), очевидно, заключалась в том, чтобы автобиографическую реальность факта, один эпизод своей биографии преобразить художественным вымыслом в сюжет, все же удаленный от реальности. И автор старался.