Повинуясь чужому приказу, Михаил мчался в горы, несмотря на ночь. Позади остался город, с привычным шумом вечерних улиц; многочисленные поселки, проезжая по которым, не только видишь, но и ощущаешь, совсем другую, отличную от городской суеты, жизнь. Ввысь уходит дымок от очагов, на которых дозревает ароматный плов или шурпа, хозяйки готовят дастархан, стада коров и овец бредут домой по обочине дороги, подгоняемые пастухами и алабаями — мощными собаками-сторожами, верно несущими свою службу по воле человека. А, может быть, и не человека… Михаил всегда удивлялся преданности этих животных, испокон веков сопровождавших людей, несмотря на то, что человек порой был жесток к ним. Да, человек рожден, чтобы править не только себе подобными, но и теми, кто ниже его стоит на лестнице эволюции. А править, значит быть жестоким. Только страх заставляет подчиняться. Только страх…
Михаил всю жизнь помнил слова матери о том, что человек создан для любви и с любовью в душе. Что только любовь управляет миром и поддерживает в нем равновесие, не давая ему рухнуть в хаос. Пока он был ребенком, то внимал матери, купался в ее любви, видел мир цветущим и радостным. Но потом, повзрослев, он понял, что любовь не способна защитить от жестокости, что жизнь в обществе давно подчинена раз и навсегда установленным законам мироздания, где сильный — прав, а слабый должен подчиниться. Как тяжело было мальчику, воспитанному на законах нравственности и высокой морали, приспособиться к новой жизни, принять ее постулаты и ради жизни — и своей, и своих близких — научиться лицемерить, лгать, льстить.
Михаил мельком взглянул на сына, не спускающего глаз с дороги. Павел растет совсем другим. С самого детства он был другим. Отец удивлялся не только его способностям — сын обладал феноменальной памятью, какой-то особой глубиной мышления, а его прямой взгляд не выдерживал никто, даже мать. Поначалу они пытались учить его жизни, но даже младенцем он проявлял волю и преподавал родителям такие уроки, что они только разводили руками.
Михаил вспомнил, как однажды Лена встретила его вечером, сидя на полу в комнате среди разбросанных игрушек, а Павлик стоял в кроватке на еще некрепких ногах и смотрел на мать испытующим взглядом. Именно испытующим! Михаил тогда увидел в глазах семимесячного ребенка мудрость старца!
— Что у вас тут происходит? — спросил он у жены.
Она посмотрела на него отсутствующим взглядом, улыбнулась как-то грустно, развела руками.
— Миша, я не знаю… Павлик весь день не дает мне убираться… Я все складываю — игрушки, вещи, а он их тут же разбрасывает… Я не понимаю… Он разбрасывает и смотрит на меня вот так, — он показала на сына, — словно спрашивает, зачем тебе это надо?
Миша тогда взял ребенка на руки, пожурил, пощекотал его, подбросил вверх, отчего Павлушка рассмеялся, да так звонко. И Миша понял. Он даже не знает, как это пришло ему в голову, но он понял, что сын учит мать не тратить силы на уборку. Да, на наведение порядка, которому она подчиняет каждый свой день, тратя все время на хождение по квартире с тряпкой, ворча и собирая разбросанные сыном и мужем вещи, на … да на все, что обычно делает женщина, не замечая, как в ежедневной суете проходит ее жизнь.
— А ведь он хочет, чтобы ты больше времени уделяла ему… и себе.
Миша улыбнулся, вспоминая, с каким недоумением на него тогда посмотрела жена. Она-то считала, что и так все свое время она тратит на сына, на семью. Да…
— Пап, нам налево, — Павел едва не прилип к лобовому стеклу.
Миша вернулся из прошлого и, притормозив, свернул с дороги на поляну, на которой в полосе света виднелась колея от шин ранее проезжавших машин. В стороне горел костер, отблески пламени освещали удивленные лица пастухов. Миша продолжал тихонько давить на газ, вглядываясь вперед. Но колея закончилась. Нажав на тормоз, Михаил остановил легковушку, но сын потребовал:
— Вперед, еще метров пятьдесят!
Михаил не стал спорить, хотя опасался, что они могут улететь в ущелье: в темноте трудно понять, где кончается земля и начинается простор.
— Все! Стоп! Выключи фары.
Паша в нетерпении выскочил из машины. Безграничное звездное небо нависло над широкой поляной. Тишина гор, поначалу оглушившая горожан до звона в ушах, казалась призрачной. Отовсюду слышались звуки: шум реки снизу, стрекот цикад, далекий, едва уловимый звук то ли камнепада, то ли дыхания начавших таять ледников…
Серпик молодой луны завис над хребтом. Тоненький месяц не мог осветить мир под собой, но и его света оказалось достаточно, чтобы привыкшими к темноте глазами увидеть приплюснутый шар странного, чуждого окружающей природе объекта. Почти бесшумно от стены шара отделилась некая плоскость. Она мягко опустилась вниз и, коснувшись земли, замерла. Мише показалось, что в проеме, выделяющемся на общем темном фоне особой чернотой, появился силуэт высокого мужчины. Миша не испугался. Не позвал сына, уверенно подошедшего к проему. Он остановился перед машиной, нащупав рукой капот, присел, ощущая слабость в ногах. Откуда-то изнутри поднялось давно спрятанное чувство обиды. Губы задрожали. Слезы навернулись на глаза. Миша часто заморгал, отгоняя слабость. Сжал губы.
— Здравствуй, сынок…
Перед ним стояла молодая женщина. Ее глаза сияли. Он не видел, но понял, что они тоже наполнены слезами, оттого и блестят сильнее, чем это может быть в темноте. Миша скорее почувствовал сердцем, чем догадался, что эта женщина его мать. Но не та, которую он с тяжелым сердцем отпустил двадцать лет тому назад в неизвестность, а та, которая смотрела на него с фотографии, где они с отцом стояли, обнявшись, у фонтана перед старым театром.
— Мама…
— Я, Миша, я…
Ира прикусила губы, загоняя рвущееся рыдание вглубь себя. Горло словно перехватило тяжелым обручем. На ватных ногах Ира дошла до сына. Два шага, отделяющие ее от Мишы, казались длиннее, чем десятки световых лет, разделяющие их все прошедшее время.
— Сынок, прости меня, — Ира дрожащими пальцами прикоснулась к его лицу. Провела по щеке.
Миша прижал ее руку, развернув голову так, что его губы ощутили тепло горячей ладони. — Мама…
Ира провела рукой по жестким волосам сына, притянула его голову к своей груди, опустила лицо на его макушку, втягивая носом запах его волос.
— Я с тобой, сынок, я здесь… прости меня… больше я тебя никогда не оставлю… никогда…
Сердце Ирины разорвалось бы от боли, если бы не вихрь — не природный порыв ветра, а вихрь, с которым налетела на них Люда.
— Папка! — Дочка обвила его шею, а заодно и бабушку.
— Людочка, дочка, — Миша не выдержал, зашмыгал, плача, забыв про мужскую твердость, — Людочка, — он встал, обхватил своих любимых женщин, прижал к себе, целуя то одну, то другую в голову, в щеки — куда попадал. — Ох! А я ведь не верил Пашке, ведь мы с Ленкой даже к психиатру его водили… вот дурак, не верил!
— Папка, я так соскучилась, — только Люда не рыдала, она сияла, улыбаясь от уха до уха, — а мама, мама где? — Люда заглянула в машину.
— Дома. Мы с Пашкой уехали, сказали, надо к его другу за … за чем-то там надо. Она дома. И не ждет даже…
Дома… Люда явственно представила, как на заверещавший птичьей трелью звонок открывается дверь. Изнутри тянет знакомым, только присущим этому дому, запахом, а в освещенном коридоре стоит мама. Улыбаясь, тянется к дочке, целует ее и увлекает на кухню, где на сковородке уже поднялись, выгнув масляные спинки, самые вкусные в мире оладьи…
— Поехали скорее, папа, поехали, я так хочу маминых оладышек…
Люда распахнула дверцу машины, оглянулась.
— Бабуля, Милан, поехали, что вы там все стоите, как вкопанные?!
Паша уже сидел на переднем сидении и тонко улыбаясь, радовался звонкому голосу сестры, звучавшему наяву, не только в его голове, как обычно, а повсюду.
Михаил стоял напротив Милана и, задрав голову, открыто разглядывал его. Милан молчал. Он уже