уже не радует, так что нет никакой драмы; встретимся — поговорим. Без обиды.

Она исчезла во тьме улицы, и Анри попросил счет. Он был недоволен собой. «Почему я так грубо обошелся с ней?» Она раздражала его, но относился он к ней очень хорошо. «Я слишком часто выхожу из себя, — подумал он. — Меня все раздражает: что-то, видно, неладно». Он выпил стакан вина. Что же тут удивительного: он проводил свои дни, занимаясь вещами, которыми ему не хотелось заниматься, с утра до вечера он жил скрепя сердце. «Как я дошел до этого?» На первый взгляд не так уж самонадеянно было то, что он намеревался делать сразу после Освобождения: вновь вернуться к своей довоенной жизни и обогатить ее кое-какой новой деятельностью; он верил, что сможет руководить «Эспуар» и работать в СРЛ, не переставая при этом писать и быть счастливым — и не смог. Почему? Тут дело не во времени; если бы он действительно хотел, то постарался бы освободиться во второй половине дня, чтобы побродить по улицам или пойти к Маркони. И вот теперь у него как раз появилось время для работы, он мог попросить у официанта бумаги, но эта мысль вызывала у него тошноту. «Странное ремесло!» — говорила Надин. Она была права. Русские в данный момент разрушали Берлин, заканчивалась война или начиналась другая: ну можно ли сейчас развлекаться, рассказывая истории, которые никогда не происходили. Он пожал плечами — и это тоже своего рода предлог, который придумывают себе, когда не идет работа. Война близилась, война разразилась, а он продолжал развлекаться, рассказывая истории: так почему не сейчас? Он вышел из кафе. Ему вспомнилась другая ночь, ночь в тумане, когда он предсказал себе, что политика его проглотит: так оно и случилось, его уже проглотили. Но почему он не сумел защититься? Откуда эта внутренняя сухость, парализовавшая его? Почему этот мальчик, чью рукопись он держал в руках, находил, что сказать, а он нет? Ему тоже когда-то было двадцать два года, и он знал, что сказать, он бродил по этим улицам, думая о своей книге: книга... Анри замедлил шаг. То были совсем другие улицы. Прежде они сияли ярким светом и покрывали своей сетью столицу мира; а ныне свет одного фонаря изредка пробивался сквозь тьму, и тогда становилось заметно, насколько тесна мостовая и облуплены дома. Город Светоч угас. Если когда-нибудь он засверкает вновь, блеск Парижа станет блеском утративших былое величие столиц: Венеции, Праги, Мертвого Брюгге{62}. Другие улицы, другой город, другой мир. В рождественскую ночь Анри пообещал себе передать словами сладость мира: однако мир этот был не сладок. Улицы казались хмурыми, тело Надин — неприветливым; весне нечего было ему предложить: голубое небо, почки повиновались привычной смене времен года и ничего не обещали. «Передать вкус моей жизни». У нее не было больше вкуса, потому что ни в чем не было смысла. И вот почему уже не имело смысла писать. И опять-таки Надин права: нельзя с удовольствием описывать огоньки вдоль Тахо, если знаешь, что они светят городу, подыхающему от голода. И подыхающие от голода люди не могут быть поводом для фраз. Прошлое оказалось всего лишь миражем: мираж рассеялся, что осталось? Несчастье, угрозы, неясные задачи, хаос. Анри утратил целый мир и ничего не получил взамен. Его окружала пустота, он ничем не владел да и сам был ничем, о чем же он мог говорить? «Что ж, — подумал он, — мне остается только молчать. Если я действительно приму решение, то перестану разрываться. Быть может, я с более легким сердцем буду выполнять работу, которую должен делать». Он остановился перед Красным баром и увидел через окно Жюльена, в одиночестве сидевшего у стойки. Анри толкнул дверь и услышал, как шепчут его имя. Еще вчера он был бы тронут этим; но, прокладывая дорогу сквозь местную сутолоку, он ругал себя за то, что поддался на обман жалкого миража: быть великим писателем в Гватемале или Гондурасе, какой ничтожный триумф! Раньше он верил, что живет в привилегированном месте мира, откуда каждое слово разносится по всей земле, но теперь он знал, что все слова умирают у его ног.

— Слишком поздно! — сказал Жюльен.

— Почему поздно?

— Ты пропустил мордобитие. О! Ничего выдающегося, — добавил он. — Они даже морду набить друг другу прилично не умеют.

— По поводу чего?

— Один тип назвал Петена{63} «маршалом», — нетвердым голосом продолжал Жюльен. Он достал из кармана плоский флакон: — Хочешь настоящего шотландского виски?

— Хочу.

— Мадемуазель, еще стакан и содовой, пожалуйста, — попросил Жюльен. Он до половины наполнил стакан Анри.

— Замечательно! — сказал Анри и выпил весь стакан. — Мне необходимо было чуточку укрепляющего: день выдался такой наполненный, с ума сойти! Ты не заметил, каким себя чувствуешь опустошенным после до краев наполненного дня?

— Дни всегда наполнены, и каждый час на своем месте, с бутылками, к несчастью, дело обстоит иначе.

Жюльен дотронулся до тетради, которую Анри положил на стойку:

— Это что такое? Секретные документы?

— Роман одного молодого человека.

— Скажи своему молодому человеку, чтобы сделал из него папильотки для младшей сестренки; пускай станет библиотекарем, как я, это прелестное ремесло, к тому же более здоровое. Заметь: если ты продал бошам{64} масло или пушки, тебя прощают, тебя обнимают, тебя награждают; но если ты написал лишнее слово там или тут, тогда: целься, огонь! Тебе следовало бы написать об этом статеечку.

— Я как раз над этим думаю.

— Ты обо всем успеваешь подумать, а? — Жюльен вылил остатки виски в стаканы. — Это надо же, ты можешь заполнить целые колонки, требуя национализации! Работа и справедливость: думаешь, будет весело? А когда придет черед национализировать мужские члены? — Он поднял стакан: — За берлинскую бойню!

— Бойню!

— А что, ты полагаешь, делают в Берлине этой ночью славные казаки? Убивают и насилуют! А ты говоришь: бедлам. Это победа, понял! Наша победа. Ты чувствуешь гордость?

— А-а! Ты тоже помешан на политике!

— Ну нет. К черту политику! — заявил Жюльен.

— Если ты хочешь сказать, что этот мир не слишком весел, — сказал Анри, — я полностью с тобой согласен.

— Я тоже. Взгляни на этот притон: а еще называется баром! Даже пьяницы только о том и говорят, как возродить Францию. А женщины! Ни одной веселой женщины во всем квартале, одни воительницы.

Жюльен слез со своего табурета:

— Слушай! Пошли со мной на Монпарнас. Там, по крайней мере, можно найти очаровательных девушек; может, и не настоящих, не совсем настоящих девушек, но за сущие гроши вполне любезных и ни с кем не воюющих.

Анри покачал головой:

— Я пойду спать.

— Ты тоже не веселый, — с отвращением сказал Жюльен. — Нет. Послевоенная жизнь явно не удалась!

— Не удалась! — согласился Анри. Он следил глазами за Жюльеном, который с достоинством шел к двери; он тоже не был веселым, скорее совсем скис. Но вообще-то говоря, почему после войны должно быть особо весело? Да, во время оккупации то, что будет после, рисовалось необычайно прекрасным: старая история. Мы вволю наслушались про поющий завтрашний день{65}, завтрашний день стал сегодняшним, а песен-то и нет. По правде говоря, Париж был уничтожен, и все погибли на войне. «Я тоже», — подумалось Анри. Ну и что? Мертвым быть совсем не тягостно, если не притворяться, что живешь. Писать, жить — с этим покончено. Единственное правило: действовать. Действовать коллективно, не заботясь о себе, сеять и еще раз сеять, никогда не собирая урожая. Действовать, объединяться, способствовать, повиноваться Дюбрею, улыбаться Самазеллю. Позвонить и сказать: «Газета ваша». Способствовать, объединяться, действовать. Он заказал двойную порцию коньяка.

Вы читаете Мандарины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату