переставало изумлять всех, кто достаточно хорошо знал обоих любовников: Симону, которая из-за свойственной ей расчетливой рациональности получила от одной из подруг прозвание «часы в холодильнике», и Нелсона, замкнутого в своей скорлупе и не способного поддерживать сколько-нибудь длительные отношения с женщинами, истинного «волка-одиночку». Возможно, причиной их сближения как раз и было то, что, они, по замечанию прежней возлюбленной Нелсона, стали друг для друга «полной экзотикой». Свое чувство к Олгрену (и, соответственно, чувство Анны к Льюису) де Бовуар считала подарком богов и не уставала благодарить судьбу за обновление души, давно простившейся с любовью.
В какой мере можно отождествлять Анну с де Бовуар? Писательница утверждает, что отдала ей собственные вкусы, чувства, реакции и воспоминания. Часто она говорила устами Анны. «Однако у нее нет ни моей жажды жизни, ни, особенно, независимости, даруемой моей профессией» (Beauvoir 1963: 288), — отмечала де Бовуар. Анна помогла ей выразить отрицательные стороны своего жизненного опыта: головокружение от предчувствия небытия, тщету земных радостей и стыд забвения. Зато с Анри де Бовуар поделилась опьянением деятельностью и удовольствием от творчества. «Он похож на меня, по крайней мере, так же, как Анна, а может быть, и больше» (Ibid.: 289), — утверждала писательница. Ибо Анри, что бы там ни говорили, это не Камю. Оба они молоды и темноволосы, оба возглавляют газету, и на этом сходство заканчивается, настаивала писательница. Глубокая враждебность, которую испытывал Камю к коммунизму, создавала между ними непроходимую пропасть. К тому же в политическом плане Анри Перрон ближе к Сартру и Мерло-Понти, чем к Альберу Камю.
Отождествление Дюбрея с Сартром не менее ошибочно, замечает де Бовуар. Дюбрей старше Сартра на двадцать лет, и, в отличие от Сартра, будущее его пугает, а политику он предпочитает литературе. Их жизни имели мало общего: если Дюбрей с энтузиазмом занимался созданием движения левых сил, то Сартр без особого рвения сотрудничал с группами, которые его об этом просили, и в те годы ни на один день не отказался бы от писательского труда ради этой деятельности. И он без колебаний опубликовал «Советский кодекс исправительных работ», как только познакомился с ним.
Второстепенные персонажи «Мандаринов» тоже отличны от своих прототипов. Все материалы, которые де Бовуар черпала из памяти, она дробила, искажала, перековывала, растягивала и перекручивала, иногда даже переставляла в обратном порядке и всегда воссоздавала заново. Писательница неоднократно подчеркивала желание, чтобы в ее романе видели не автобиографию и не репортаж, а «воскрешение в памяти».
Де Бовуар считала своей заслугой то, что ей удалось описать в книге определенный способ переживания послевоенной поры, не навязывая решения волновавших героев проблем. Одна из главных тем, выделенных в повествовании, — тема повторения в том смысле, какой придает этому слову Кьеркегор: чтобы по-настоящему овладеть благом, надо сначала его потерять, а потом вновь обрести. В конце романа Перрон и Дюбрей возобновляют прерванную дружбу и возвращаются к литературной и политической деятельности. Они опять оказываются в исходной точке, однако отныне, вместо того чтобы убаюкивать себя бездумным оптимизмом, принимают и трудности, и провалы, и скандалы, которые таит в себе любое начинание. «Суровость сознательных предпочтений приходит у них на смену энтузиазму слияния с общественным движением» (Ibid.: 289—290), — подчеркивала де Бовуар.
Главное кредо де Бовуар — быть искренней. Настаивать на своей искренности — давняя традиция французских писателей. «Это искренняя книга, читатель», — такими словами еще в XVI веке начинал Монтень свои знаменитые «Опыты». О намерении передать «вкус собственной жизни» возвещает и Анри Перрон, когда утверждает, что его «единственная установка — быть искренним и просто получать от этого удовольствие». Анри понимает, что нельзя сказать всего, но «все-таки можно попытаться передать истинный вкус своей жизни: у каждой жизни есть вкус, свой собственный, и надо рассказать о нем, иначе не стоит и писать. <...> Искренность — это и есть та самобытность, к которой должно стремиться, единственный наказ самому себе, которому необходимо следовать» (с. 45-46 наст. изд.). Однако в свои рассуждения об искренности де Бовуар вносит крохотное уточнение, которое способно определенным образом изменить всю картину: цензуру ответственности за сказанное. Ответственность способна потребовать от искреннего человека замалчивания кое-каких фактов. Эту позицию выражает в романе Анри Перрон: «<...> все, что сегодня публикует Дюбрей, читается в контексте, о котором он обязан помнить; но я не думаю, что это влияет на его искренность <...> Творчество человека, который исповедуется с предельной искренностью, но безответственно, не станет правдивей и наполненней творчества того, кто берет на себя ответственность за все, что говорит» (с. 181 наст. изд.).
По мнению де Бовуар, опасность возникает тогда, когда часть истины недобросовестно пытаются выдать за истину в последней инстанции: частичная истина при этом превращается в ложь (см.: Beauvoir 1965: 82—85). В культурной традиции выбор между искренностью и достоверностью, в известном смысле, имеет решающее значение. Едва тяга к достоверности превысила стремление к искренности, как экзистенциализм уступил позиции структурализму. Искренность — это ориентация на науки о духе, тогда как достоверность — ориентация на естественные науки.
Роман, как ни странно может показаться, дает автору возможность рассказать о своей жизни с большей полнотой, чем мемуары. Это подсознательно чувствовала де Бовуар; на это обращал внимание и Анд ре Жид, когда писал: «Мемуары всегда только наполовину искренни, как бы велика ни была забота о правдивости: все всегда сложнее, чем говорят. Может быть, ближе подходишь к правде в романе» (Gide 1972: 278). Об этом же толковал Франсуа Мориак, когда раздумывал, почему с такой неохотой работается над собственными воспоминаниями: «Не в том ли настоящая причина моей лени, что наши романы выражают главное в нас? Только вымысел не лжет; он приоткрывает в жизни человека потаенную дверцу, через которую проскальзывает без всякого контроля его непознанная душа» (Mauriac 1953: 14).
Подобные высказывания, по мнению французского литературоведа Филиппа Лежёна, представляют собой непрямую форму автобиографического обязательства. Читателя приглашают читать романы не только как «вымысел, отсылающий к истине человеческой природы», но и как «разоблачающие индивидуума фантазмы» (Lejeune 1975: 42). Если бы авторы не оставляли нам автобиографических текстов, никто никогда и не увидел бы, какого рода истину следует искать в их романах. Суть не в том, где больше правды — в романе или в автобиографии. Суть в том, что эти тексты определяются один по отношению к другому, создавая «автобиографическое пространство», то есть реальность автора, обеспеченную всеми его текстами.
Заметим кстати, что в иных современных литературоведческих теориях интерпретацию любого произведения понимают как наполнение текста смыслом — вне постановки вопроса о соответствии «истинному» значению. Быть может, именно это и примирит искренность с достоверностью, установив между ними переход, подобный переходу между точными и гуманитарными науками, о котором говорил французский философ Мишель Серр. По его мысли, существует переход между точными науками и науками о человеке. И этот переход подобен узкому ледяному лабиринту, соединяющему Атлантику и Тихий океан, — Северо-Западному проходу (см.: Serres 1980: 18). На наших глазах происходит примечательная смена ролей, и в постмодернизме мы наблюдаем завязанность интерпретации не на фигуру Автора и не на сам Текст (как того требовал структурно-семиотический подход), а на Читателя.
В одной из ранних работ М. Бахтин справедливо подчеркивал: «Если <...> принять во внимание все случайные факторы, обусловливающие высказывания автора-человека о своих героях: критику, его настоящее мировоззрение, могшее сильно измениться, его желания и претензии <...> практические соображения и проч., становится совершенно очевидно, насколько ненадежный материал должны дать эти высказывания автора о процессе создания героя» (Бахтин 2000: 35). В этой связи полезно еще раз вспомнить о Камю как прототипе Анри Перрона. Когда Камю познакомился с Сартром, ему было 30 лет, то есть на восемь лет меньше, чем Сартру. Иными словами, возраст Камю приближался к возрасту большинства членов «семьи» Сартра — молодых людей, которые существовали в основном на деньги Сартра и де Бовуар и входили в их свиту. Однако Камю, как бы ни мечтал Сартр заполучить его в «семью», не считал себя «человеком свиты» и настоятельно подчеркивал это. Оба они — и Сартр, и де Бовуар — страдали вуайеризмом, испытывали нездоровое любопытство к личной жизни других людей. В юности, оставшись дома одна, Симона брала в руки отцовский театральный бинокль и часами смотрела в окна соседей. Ей нравилось наблюдать, как люди занимаются повседневными делами, не подозревая о том, что за ними кто-то следит. Для нее «подглядывать за другими означало жить» (Bair 1990: 102). Камю вызывал у