Зима все тянулась. После разрыва с Ламбером Надин стала крайне неуравновешенной, кроме Венсана, она ни с кем не встречалась. Журналистикой она больше не занималась, ограничиваясь работой в «Вижиланс». Робер очень много читал, часто водил меня в кино и часами слушал музыку: он с увлечением стал покупать пластинки. Когда вдруг у него появляется новое пристрастие, это значит, что работа не идет.
Однажды утром мы завтракали, листая газеты, и мне попалась статья Ленуара; он впервые писал в коммунистической прессе и старался изо всех сил; с прежними своими друзьями он расправлялся по всем правилам, Роберу досталось меньше других, зато Ленуар обрушился на Анри.
— Взгляни, — сказала я.
Робер прочитал и отбросил газету.
— Надо отдать должное Анри: антикоммунистом он не стал.
— Я же говорила вам: он выдержит!
— Дела в газете, должно быть, неважные, — заметил Робер. — По статьям Самазелля чувствуется, что он явно стремится переметнуться вправо; Трарье, разумеется, тоже, да и Ламбер весьма сомнителен.
— О! Анри попал в затруднительное положение! — сказала я. И улыбнулась: — По сути, у него та же ситуация, что у вас: вы оба в плохих отношениях со всеми.
— Ему приходится тяжелее, чем мне, — заметил Робер.
В голосе его звучало чуть ли не сочувствие; мне показалось, что его обида на Анри улетучивается.
— Мне никогда не понять, почему он поссорился с вами таким образом, — сказала я. — Не сомневаюсь, что сейчас он в этом раскаивается.
— Я часто об этом думал, — ответил Робер. — Вначале я ставил ему в вину то, что он слишком заботился о себе в этом деле. Теперь же начинаю понимать, что он был не так уж неправ. По сути, нам предстояло решить, какой может и должна стать сегодня роль интеллектуала. Промолчать — означало выбрать весьма пессимистическое решение: в его возрасте он, естественно, воспротивился.
— Парадокс в том, что Анри гораздо меньше вас стремился играть политическую роль, — заметила я.
— Возможно, он понял, что под вопросом и другие вещи.
— Какие же? Робер заколебался.
— Хочешь знать, что я на самом деле думаю?
— Разумеется.
— Для интеллектуала не остается больше никакой роли.
— Почему? Он ведь может писать, разве нет?
— О! Можно развлекаться, нанизывая слова, как нанизывают жемчужины, но по сути ничего не говорить. Хотя даже это опасно.
— Позвольте, — возразила я, — но в своей книге вы защищаете литературу.
— Надеюсь, то, что я там пишу, когда-нибудь станет правдой, — сказал Робер. — А пока, думается, самое лучшее, что нам остается делать, это заставить забыть о себе.
— Неужели вы действительно перестанете писать? — спросила я.
— Да. После того, как закончу это эссе, писать я больше не буду.
— Но почему?
— А почему я пишу? — сказал в ответ Робер. — Потому что не хлебом единым жив человек и потому что я верю в необходимость чего-то еще. Я пишу, чтобы спасти все то, чем пренебрегает действие: правду момента, правду личного и непосредственного. До сих пор я думал, что эта работа способствует делу революции. Но нет: она ему мешает. В настоящее время любую литературу, которая стремится дать людям что-то иное, кроме хлеба, эксплуатируют, дабы доказать, что они прекрасно могут обойтись без хлеба.
— Вы всегда умели избегать такого несоответствия, — возразила я.
— Но все изменилось, — ответил Робер. — Видишь ли, — продолжал он, — сегодня революция в руках коммунистов, и никого другого; ценностям, которые мы защищали, нет теперь больше места; возможно, к ним снова когда-нибудь вернутся: будем надеяться; но если мы станем упорствовать, продолжая поддерживать эти ценности, то в данный момент тем самым окажем услугу контрреволюции.
— Нет, не хочу этому верить, — сказала я. — Стремление к истине, уважение личности — в этом нет ничего вредоносного.
— Если я отказался говорить о трудовых лагерях, то потому, что истина показалась мне вредоносной, — ответил Робер.
— Это был частный случай.
— Частный случай, похожий на сотни других. Нет, — продолжал он, — правду говорят или не говорят совсем. Если нет решимости говорить ее всегда, то не стоит и впутываться в это дело: самое лучшее — молчать.
Я смотрела на Робера.
— Знаете, что я думаю? Вы продолжаете считать, что следовало хранить молчание о русских лагерях, но это вам дорого обошлось. А принесенные жертвы мы не любим — вы в этом отношении похожи на меня: у нас появляются угрызения совести. И чтобы наказать себя, вы отказываетесь писать.
Робер улыбнулся:
— Скажем лучше, что, жертвуя определенными вещами — а именно тем, что ты назвала моим долгом интеллектуала, — я осознал их бессмысленность. Помнишь Рождество сорок четвертого? — добавил он. — Мы говорили, что наступит, быть может, момент, когда литература утратит свои права. Так вот, мы к этому пришли! В читателях недостатка нет. Но книги, которые я мог бы им предложить, были бы или вредны, или ничтожны.
— Тут что-то не так, — нерешительно сказала я.
— Что именно?
— Если бы старые ценности казались вам бессмысленными, вы присоединились бы к коммунистам.
Робер покачал головой.
— Ты права, тут что-то не так. И я скажу тебе что: я слишком стар.
— При чем здесь ваш возраст?
— Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что многие вещи, за которые я держался, теперь не в ходу; я вынужден желать будущего, весьма отличного от того, какое воображал; только сам я не могу уже измениться и потому не вижу для себя места в этом будущем.
— Иначе говоря, вы желаете победы коммунизма, сознавая, что не сможете жить в коммунистическом мире?
— Примерно так оно и есть. Мы еще поговорим, — добавил он. — Я собираюсь об этом написать: таков будет вывод моей книги.
— А когда книга будет закончена, что вы станете делать? — спросила я.
— То же, что все. Существуют два с половиной миллиарда людей, которые не пишут.
Я решила не слишком расстраиваться. Роберу надо было пережить поражение СРЛ, у него наступил переломный момент, он его преодолеет. Но, признаюсь, мне не нравилась такая идея: поступать как все. Есть, чтобы жить, жить, чтобы есть, — то был кошмар моего отрочества. Если придется возвращаться к этому, лучше уж сразу открыть газ. Только, думается, и другие тоже так считают: откроем сразу газ, но не открывают.
В последующие дни я чувствовала себя подавленной и не хотела никого видеть. Я очень удивилась, когда однажды утром рассыльный вручил мне огромный букет красных роз. К прозрачной обертке было приколото маленькое письмо от Поль:
«Lux! {Свет, жизнь, спасение (лат.)} Недоразумение развеялось! Я счастлива и посылаю тебе розы. До вечера, у меня». Я сказала Роберу.
— Дела неважные.
— Никакого недоразумения?
— Никакого.