самом центре города. Побродили по его узким готическим улочкам, посетили музей Маркса — в доме, где он жил в юности, возложили там букет цветов. Музей показался интересным (для меня, во всяком случае). Самым же удивительным оказалось то, что музей этот содержался за счет социал-демократического фонда Эберта, то есть партии, которую у нас всегда ругали как антимарксистскую, ренегатскую, не говоря уже о самом Эберте, незадачливом первом президенте Веймарской республики. Из Трира мы поехали в Бонн и там впервые увидели во всей его красоте «Vater Rhein», как называл его Гейне. Широкий и совершенно синий, точнее пронзительно голубого цвета, вовсе не походил на ту грязную клоаку, о которой писали в наших газетах. Сам город не показался интересным, исторических памятников там немного, все больше новые, хотя преимущественно низкоэтажные дома. Главной достопримечательностью города оказался находящийся на площади перед бундестагом скульптурный портрет Конрада Аденауэра, первого канцлера послевоенной Германии, изображенного как двуликий Янус, одно лицо которого повернуто к Востоку, другое — к Западу. Посмотрели очень интересный музей Бетховена в доме, где он провел свои юные годы и где до сегодняшнего дня любовно сохранен былой интерьер, вплоть до его слуховых трубок. Рассказали нам, что его глухоту сегодня можно было бы легко излечить, а ведь она принесла ему столько страданий. Из Бонна наш путь пролегал в Кельн, куда прибыли поздно вечером. Утро провели в экскурсии по этому замечательному городу. И здесь Рейн оставался широким и чистым, небесно-голубым, текущим в ярко расцвеченных берегах. Побродили по новым и старым улицам древнего города — ведь он тоже возник еще в римскую эпоху. Вышли на площадь знаменитого собора, сильно поврежденного войной. Одна его звонница уже была тщательно восстановлена, другая еще находилась в лесах. Собор величественен, но мрачен. В нем не чувствуется легкости, воздушности французских готических построек. Темной тяжелой глыбой нависает он над площадью, напоминая тот образ, который нарисовал в своей «Германии» Г.Гейне, протестовавший против реакционеров, собиравших средства для достройки собора. Конечно, он был, наверное, неправ с точки зрения современного плюрализма, но «Дом», возводившийся с XV по XIX век, при всем мастерстве его строителей, выглядит несколько искусственной стилизацией. В середине дня мы покинули Кельн — сердце средневековой Германии, и покатили по плоской равнине обратно во Франкфурт. Вечер провели там, а наутро вылетели в Москву. Я летела домой с легким сердцем, с чувством исполненного долга, даже какого-то умиротворения, и с радостью, а получилось, что я ехала навстречу самому горькому и неизбывному горю моей жизни.
На аэродроме в Шереметьеве меня встретили Леша, Митя и Сашенька, веселые и оживленные. Пока мы ждали чемоданы с таможенного контроля, они, стоя за загородкой, весело переговаривались со мной. Рядом стояла грузинский историк Мария Лордкипанидзе, член нашей делегации. Она с улыбкой наблюдала за нами и сказала мне: «Какая вы счастливая!» Потом я думала, что это она сглазила меня своими черными грузинскими глазами.
Я осталась довольной и поездкой, и встречей.
Осень прошла в обычных заботах: нужно было отчитаться за работу на конгрессе, написать о нем статью для сборника «Средние века», при этом оставались и обычные «текущие» дела. Леша изредка приезжал ко мне обычно поздно вечером, усталый и напряженный. Он весь был в перестроечных делах. Уже состоялся апрельский пленум ЦК, повеяло свежим ветерком, открывались, казалось бы, новые возможности для людей инициативных, активных. Лешу назначили заместителем директора по науке Института Генплана Москвы. Он в то время с головой погрузился в разработку нового Генерального плана Москвы, в который должны были быть заложены новые принципы развития города: приостановка растекания Москвы вширь, реконструкция старой части города, создание в ней пешеходных зон, отказ от приглашения рабочей силы из других регионов России, от строительства высотных домов в исторически сложившейся части города в пользу мало и среднеэтажных домов. Как всегда, вокруг него сложилась группа преданных друзей и товарищей. Они работали слаженно и быстро, все были одержимы этими идеями. Обстановка благоприятствовала Леше. После долгого царствования в Московском горкоме ушел его секретарь Гришин, которого никто не уважал и который был сильно запятнан коррупцией. На смену ему пришел никому тогда неизвестный Б.Н.Ельцин. Новый глава активно знакомился со всеми делами нашего города, заинтересовался Генпланом Москвы, заинтересовался Лешиными предложениями. Целый день они вместе ездили по городу, много беседовали. Ельцин обещал поддержать новый проект. Все было хорошо. Леша ждал больших перемен, говорил мне, что сейчас к власти пришли люди, воспитанные в пору XX съезда, меньше зараженные сталинистскими традициями, готовые пойти дальше, чем Хрущев. Жизнь открывала новые перспективы.
В то же время я стала замечать, что когда он приходил ко мне, то выглядел усталым, с темными кругами у глаз. Настораживали меня и его отказы есть даже вкусные вещи, которые я ему оставляла — говорил, что где-то поел. Потом стали понятны и причины: после еды начинались боли в желудке. Чувствовалось, что ему что-то нехорошо, и мы с Аллой просили показаться врачу. Он отшучивался, утверждал, будто при очередном выезде за границу его всего обследовали, делали рентген желудка и не нашли ничего, кроме гастрита. Однако чувство тревоги, не оставлявшее меня в эту осень, увы, не обмануло.
Это случилось опять под Новый, 1986 год. Я как обычно приехала к детям. В десять часов все сели за стол. Но только Леша начал есть, как у него начались сильные боли в желудке. Мы с Аллой стали давать ему лекарства, все, что было под рукой. Боль через некоторое время прошла. Он снова сел за стол, ел, правда, уже с большой осторожностью. А когда после двенадцати к нему приехали друзья, началось веселье, он оживился, стал много пить и есть как ни в чем ни бывало, несмотря на наши возражения. Ночь прошла весело, но на следующий праздничный день ему снова стало плохо, и Алла уговорила его в первый же рабочий день пойти к ее знакомому врачу на обследование. Он пошел, и, по словам врача, оказалось, что у него большая и плохая язва желудка, которую надо оперировать, и чем скорее, тем лучше.
Алла обратилась к очень хорошему хирургу из Института Склифосовского. Леша срочно лег к нему. Он нервничал, но продолжал работать, больше всего беспокоился, что по какой-либо причине ему не станут делать операцию. Однако Михаил Михайлович (так звали хирурга) от операции все же не отказался и через несколько дней сказал Алле, что у Леши неоперабельный рак, что спасения нет; впереди только смерть. Алла сообщила мне об этом не сразу, выждав какое-то число дней и выбрав момент, когда мы с ней возвращались из больницы, — в метро на станции «Проспект Мира». Не помню, как я добрела домой. В этот день весь мир померк для меня, наступила самая беспросветная пора моей жизни. При этом нельзя было обнаружить свою осведомленность перед Лешей, быстро поправлявшемся после операции, уверенным, что ему удалили часть желудка, что он скоро поправится и будет здоров. У него ничего больше не болело, он стал работать прямо в больнице, куда к нему, в его отдельную палату, началось целое паломничество друзей и товарищей. Мы же видели на нем печать неотвратимой смерти и с тревогой ждали, когда ему станет хуже.
Он сильно похудел, стал какой-то сухой и легкий, но был все еще полон жизни, ее забот и тревог. Прямо в день выписки из больницы, получив большой гонорар за только что вышедшую новую книгу, они с Сашей купили ему новый, очень красивый костюм. Надо ли говорить, что затем, невзирая на болезнь, он с головой окунулся в работу. Начались сумасшедшие два месяца битвы за Генплан. Леша отстаивал его в разных ведомствах, сидел на заседаниях, не ел по целым дням, так как обычную пищу есть боялся, выступал по радио и телевидению, участвовал во всяких спорах за «круглым столом». Знал ли он, что смерть близка, или отчаянно играл с ней, стараясь доказать, что не боится ее, но эти два месяца какой-то бурной, бешеной жизни взахлеб позволили ему отстоять-таки свой Генплан. Подыгрывать ему в этой игре было страшно и мучительно.
К концу же гонки он страшно обессилил, безмерно похудел, снова начались боли — ему объясняли, что это послеоперационные спайки. Не знаю, верил ли он или не верил этому, но сам заговорил о больнице. В апреле Алла с большим трудом устроила его в Онкоцентр, куда послеоперационных вообще не берут. С этого дня в течение трех месяцев я была прикована к дому отчаяния на Каширском шоссе. Лешу стали лечить химией без надежды на успех, только, чтобы что-нибудь делать. Лечение проходило мучительно, чувствовал он себя все хуже и хуже, однако, видимо, развитие болезни замедлялось. Повторялось все, что пришлось пережить пять лет назад с Эльбрусом. Теперь все было еще страшнее, ужаснее и безысходнее. Я видела, как мой мальчик уходит от меня, ускользает из моих рук, не оставляя мне в жизни ничего. На этот раз он понимал, что умирает, хотя не говорил со мной об этом и все время старался работать — несмотря на отсутствие сил, он много читал и, как мне кажется, задумывался о том, к чему не