Наконец долгожданное разрешение пришло. Рид с Данном выехали на фронт в район Лилля. Германское военное командование было чрезвычано заинтересовано в завоевании симпатий общественного мнения за океаном, и поэтому их любезность по отношению к американским корреспондентам поистине не имела предела.
В прифронтовой полосе журналистов встретил прямой, как гладильная доска, лейтенант, прекрасно владеющий английским и французским языками. Это был провожатый, приставленный к ним командиром 2 -го Баварского корпуса.
Вечером они отправились на позиции. Впереди, полный чувства собственного достоинства и сознания высокого долга, возложенного на него, шагал лейтенант Ригель. Даже сейчас, в непролазной грязи, он умудрялся щеголять той нелепой деревянной походкой, которой владело на земле только одно племя — кадровых прусских лейтенантов. За ним, кутаясь в холодные немецкие шинели и звучно шлепая сапогами по лужам, шли Рид и Данн.
Вот и передовая… Две едва возвышающиеся над поверхностью земли бурыми гребнями брустверов полосы траншей. Между ними — искореженное воронками снарядов, изувеченное огнем и металлом поле.
Окровавленное, поруганное смертью.
Снаружи не было видно ни одного человека. Здесь, зарывшись в землю, как в могиле, жили, ели, спали и умирали тысячи немецких солдат. А прямо против них, в считанных шагах, то же самое делали тысячи французов.
Все время, пока журналисты пробирались вслед за своим гидом по хитросплетению окопов, о бруствер шлепали французские пули. Возле какого-то хода сообщения Ригель остановился и сказал:
— Сегодня мы потеряли тридцать солдат.
Американцы постояли с минуту и зашагали дальше. В голове Рида уже слагались строки будущего очерка. Правдивые, горькие, гневные:
«Я был на немецких передовых линиях, где люди, покрытые вшами, стояли по пояс в воде и стреляли во все, что двигалось на расстоянии восьмидесяти ярдов за земляной насыпью. Их лица были землистого цвета, они беспрерывно стучали зубами, и каждую ночь кто-нибудь сходил с ума. На поле между окопами на расстоянии сорока ярдов лежала гора трупов, оставшихся после последнего наступления французов. Все лежавшие там раненые умерли, причем не было сделано ни единой попытки спасти их. А теперь тела их медленно, но верно погружались в грязь, утопая в ней…
Я спросил у этих забрызганных грязью людей, которые стояли под дождем, опираясь на мокрую земляную насыпь, и из-за своих маленьких стальных щитов стреляли по каждому движущемуся предмету, кто их враги? Они посмотрели на меня непонимающе…»
Часов в десять вечера начался артиллерийский обстрел. Когда разрывы французских снарядов приблизились к самой линии окопов, лейтенант настойчиво предложил гостям уйти в укрытие. Вместе с группой офицеров американцы спустились в глубокий бетонированный подвал — когда-то здесь помещался винный погреб, и даже сейчас еще чувствовался едва уловимый аромат виноградной лозы, такой слабый среди тяжелых и удушливых запахов пороховых газов, разлагающихся трупов и давно не мытых солдатских тел.
Риду и Данну предложили хорошего вина. Все выпили. Потом высокий, худой майор сел за пианино, неизвестно как попавшее в этот каменный мешок, и превосходно сыграл в честь гостей несколько американских песенок под аккомпанемент близких разрывов.
Совсем недавно майор еще носил фрак, а не узкий мундир с алюминиевыми пуговицами, и совершал концертное турне по Соединенным Штатам.
Когда обстрел прекратился, все вернулись в окопы. И снова Рид зашагал по глухо чавкающей под ногами размокшей глине. Наконец лейтенант счел, что для первого раза гостям хватит. Однако для полноты впечатлений решил доставить им, с его точки зрения, развлечение. Он подозвал какого-то солдата, взял у него из рук винтовку и, любезно улыбаясь, предложил американцам:
— Может быть, вы хотите пострелять?
Шутка есть шутка. Меньше всего на свете Рид мог полагать, что кто-нибудь придаст ей символическое значение и в тупом патриотическом раже вознесет на принципиальную высоту.
Не желая обидеть гостеприимного лейтенанта, Рид и Данн взяли винтовку и бабахнули по разу куда- то в воздух. Можно уверенно сказать, что это были самые невинные и безвредные выстрелы за все пять лет мировой войны. Увы, Джек не всегда был провидцем. Если бы он мог предполагать, сколько неприятностей принесет ему вскорости этот злосчастный выстрел в божий свет!..
Все, что Рид увидел и пережил в Германии, лишь дополнило впечатления, почерпнутые во Франции, Англии, Бельгии. Эта война — подлое, грязное, безжалостное истребление миллионов людей ради миллиардных прибылей, варварство, с которым нужно бороться словом и делом. И это — задача неизмеримо более важная, чем «разгребание грязи», единственная славная до сих пор страница в истории американской журналистики. В этом, и только в этом, видел Джон Рид свой долг перед человечеством, когда в середине января нового, 1915 года он возвращался домой, в Соединенные Штаты Америки.
Едва лишь Джек ступил ногой на родную американскую землю, вдохнул бесконечно дорогой воздух с привкусом бензина и угольной копоти, как с горечью и обидой понял, что впервые в жизни Нью-Йорк встретил его настороженно, хмуро, неприветливо.
За время его отсутствия Америка почти сделала выбор — и не в пользу мира. Интересы наиболее влиятельных деловых кругов в стране оказались тесно связанными с английским и французским капиталом. Это обстоятельство самым недвусмысленным образом сказалось на позициях многих крупных газет и журналов. Ему же было подчинено и так называемое «общественное мнение».
Рид был не единственным американским корреспондентом в Европе. Десятки его коллег бойко и развязно ежедневно строчили военные корреспонденции, те самые залихватские и убогие батальные очерки, которые требовались хозяевам большой прессы. Статьи Рида при всей их талантливости и взрывчатой силе правды были лишь каплей в чернильном океане безудержной пропаганды насилия и разбоя за маской убаюкивающих совесть демагогических требований спасти мировую цивилизацию от вандалов.
Америка хотя и медленно, но с неодолимой инерцией парового катка двигалась к войне. Правда, в стране было довольно много прекраснодушных пацифистов. Но их абстрактное отвращение к ужасам войны граничило с обыкновенной истерией и в лучшем случае вызывало лишь сочувствие у окружающих.
Имя Джона Рида пользовалось авторитетом. Его слава журналиста зиждилась на прочном фундаменте. Его, наконец, любил читатель. И могущественные, всесильные люди, хотя и стоящие на заднем плане, но твердо и единовластно управлявшие большой прессой, не могли ему простить позиции, занятой им в вопросе о войне.
Первый удар ему нанесли еще тогда, когда он был на пути в Америку. Удар этот был нанесен пером Уолтера Липпманна, бывшего однокашника и социалиста, чьи социалистические убеждения, правда, Рид никогда не принимал всерьез.
За эти месяцы Липпманн стал самой влиятельной фигурой в редакции журнала «Нью рипаблик», на страницах которого он и опубликовал 26 декабря 1914 года свой очерк под пророческим, хотя и преследовавшим совсем другую цель, заголовком: «Легендарный Джон Рид».
Когда-то в поэме «День в Богемии» Рид высмеял Липпманна за доктринерство и снобизм. Очерк Липпманна, казалось, был всего лишь чисто литературным событием, ответом на критику в поэме. На самом же деле Липпманн стремился к иному: дискредитировать Рида как журналиста в глазах поклонников его таланта, представить его бунтарский дух как легкомысленную строптивость, изобразить его талантливым шалопаем, не несущим ответственности за свои экстравагантные поступки.
Липпманн рассыпался в похвалах по адресу таланта Рида, но каждое слово поощрения умело приправлял дозой яда в позолоченной облатке. Липпманн был и сам очень талантливый журналист и вложил в статью всю желчь и остроумие своего дарования.
«Он утверждает, — с сарказмом писал Липпманн о Риде, — что все капиталисты жирны, лысы и скупы, что Виктор Бергер и Социалистическая партия, Самюэль Гомперс и профсоюзы обманывают трудящихся. Он старается уверить нас, что рабочий класс — это не горняки, водопроводчики и