приближающейся опасности и своей непогрешимой мудростью направляли все действия его жизни и что он так близко познакомился со своими небесными посетителями, что без труда различал голос Юпитера от голоса Минервы и формы Аполлона от наружности Геркулеса27). Эта сны или видения, являющиеся обычным последствием поста в фанатизма, могли бы низвести императора на один уровень с любым из египетских монахов. Но бесполезная жизнь Антони» или Пахомия была всецело посвящена этим пустым занятиям. А Юлиан был способен оторваться от иллюзий суеверия для того, чтобы готовиться к бою, и, победив в открытом поле врагов Рима, спокойно удалялся в свою палатку для того, чтобы диктовать мудрые и благотворные законы для империи или для того, чтобы удовлетворять влечения своего ума занятиями литературой и философией.
Важная тайна Юлианова вероотступничества была вверена посвященным, с которыми его связывали священные узы дружбы и религии28*. Эта приятная весть была с осторожностью распущена между приверженцами старого культа, и будущее повышение Юлиана сделалось предметом надежд, молитв и предсказаний язычников во всех провинциях империи. От усердия и добродетелей этого царственного новообращенного они с уверенностью ожидали избавления от всех зол и возвращения им всех благ, а Юлиан, вместо того чтобы порицать горячность их благочестивых ожиданий, чистосердечно сознавался, что желал бы достигнуть такого положения, в котором мог бы быть полезным своему отечеству и своей релиши. Но к этой религии относился враждебно преемник Константина, капризные страсти которого то спасали жизнь Юлиана, то грозили ему гибелью. Искусства магии и прорицания были запрещены при деспотическом правительстве, которое унижалось до того, что боялось их, и, хотя язычникам неохотно дозволяли совершать их суеверные обряды, Юлиану, вследствие его высокого положения, не было бы дозволено пользоваться всеобщей веротерпимостью. Вероотступник скоро сделался вероятным наследником престола, и только его смерть могла бы успокоить основательные
I’ll
опасения христиан39). Но молодой принц, мечтавший не столысо о славе мученика, сколько о славе героя, скрывал свою религию ради своей личной безопасности, а податливый характер политеизма дозволял ему присутствовать при публичном богослужении секта, которую в глубине своей души он презирал. Либаний считал такое лицемерие со стороны своего друга достойным не порицания, а похвалы. «Подобно тому, - говорит этот оратор - как статуи богов, которые коща-то были запачканы в грязи, снова ставятся в великолепном храме, и в уме Юлиана утвердилась полная красоты истина, после того как она очистилась от заблуждений и безрассудств его воспитания. Его убеждения изменились, но так как было бы опасно их высказывать, то он ничего не переменил в своем образе действий. В противоположность Эзопову ослу, спрятавшемуся под львиной шкурой, наш лев был вынужден спрятаться под ослиной шкурой, и, хотя он принял те мнения, какие предписывал рассудок, он счел нужным подчиниться требованиям благоразумия и необходимости30). Притворство Юлиана продолжалось более десяти лет - со времени его тайного посвящения в Эфесе и до начала междоусобной войны, коща он публично признал себя непримиримым врагом и Христа, и Констанция. Это стесненное положение, может быть, содействовало усилению его благочестия, и, после того как он исполнял свою обязанность присутствовать в торжественные праздники на христианских собраниях, он с нетерпением влюбленного спешил домой, чтобы добровольно жечь в своей домашней капелле ладан перед Юпитером и Меркурием. Но так как всякое притворство тяжело для добросовестного человека, то исполнение христианских обрядов усиливало отвращение Юлиана к религии, отнимавшей свободу у его ума и заставлявшей его держаться образа действий, несогласного с самыми благородными свойствами человеческой натуры - искренностью и мужеством.
Ничто не мешало Юлиану предаваться своим влечениям и отдавать предпочтение богам Гомера и Сципионов перед новой религией, которую его дядя ввел в Римской империи и в которую он сам был посвящен таинством крещения. Но, в качестве философа, он сознавал свою обязанность оправдать свое отпадение от христианства, для которого служили опорой огромное число новообращенных, ряд пророчеств, блеск чудес и множество свидетельств. В тщательно обработанном сочинении31), которое он писал среди приготовлений к войне с Персией, он изложил сущность тех аргументов, которые он долго взвешивал в своем уме. Некоторые отрывки из этого сочинения, дошедшие до нас благодаря тому, что были спрятаны его противником, запальчивым Кириллом Александрийским32), представляют странную смесь остроумия и учености, лжемудрствованяя и фанатизма. Изящество слога и высокое положение автора рекомендовали его вниманию публики33), и в списке нечестивых врап» христианства знаменитое имя Порфирвя стерлось пере» превосходствами личных достоинств и репутации Юлиана. Умы верующих были или увлечены, или скандализованы, или встревожены; а язычншеи, иногца пускавшиеся в эту неравную борьбу, стали заимствовать из популярного произведения своего царственного миссионера неистощимый запас обманчивых возражений. Но, усидчиво предаваясь этим богословским занятиям, римский император впитал в себя низкие предубеждения и страсти, свойственные тем, кто занимается богословской полемикой; он проникся непоколебимым убеждением, что на нем лежит обязанность поддерживать и распространять свои религиозные мнения, и в то время, как он втайне оставался доволен силой и ловкостью, с которыми он владел орудиями полемики, он начшал не доверять искренности своих противников и презирать их слабоумие, если они упорно сопротивлялись силе его доводов и его красноречия.
Христиане, взиравшие на отступничество Юлиана с ужасом и негодованием, боялись не столько его аргументов, сколько его могущества. Язычники, видя его пылкое усердие, ожидали, быть может, с нетерпением, что против тех, кто отвергает богов, зажгутся костры гонения и что изобретательная ненависть Юлиана придумает какие-нибудь усовершенствованные способы казней и пыток, с которыми была незнакома грубая и неопытная ярость его предшественников. Но ни надежды, ни опасения религиозных партий, по-видимЬму, не сбылись благодаря благоразумию и человеколюбию монарха34), заботившегося о своей собственной репутации и об общественном спокойствии и о правах человеческого рода. И история, и собственные размышления научили Юлиана, что, если спасительное насилие и может иногда излечивать телесные недуга, ошибочных мнений не могут вырвать из ума ни железо, ни огонь. Сопротивляющуюся жертву можно силой притащить к подножию алтаря, но ее сердце будет протестовать против невольно совершенного ею святотатства. От угнетения религиозное упорство лишь укрепляется и доводится до ожесточения, а, лишь только гонение прекращается, тот, кто не устоял против него, восстанавливается в своих прежних правах в качестве раскаявшегося грешника, а того, кто был непоколебим, чтят как пятого и мученика. Юлиан сознавал, что, если он будет держаться безуспешной жестокой политики Диоклетиана и его соправителей, он запятнает свою память именем тирана и лишь увеличит славу кафолической церкви, приобретавшей новые силы и новых последователей благодаря строгости языческих судей. Руководствуясь этими соображениями и опасаясь нарушить спокойствие еще неупрочившегося царствования, Юлиан удивил мир изданием эдикта, который не был недостоин ни государственного человека, ни философа. Он распространил на всех жителей Римской империи благодеяния равной для всех веротерпимости, и единственное стеснение, наложенное им на христиан, заключалось в том, что он лишил нх права мучить тех из своих собратьев, которых они клеймили гнусными названиями идолопоклонников и еретиков. Язычники получили милостивое дозволение, или, скорей, положительное приказание открыть все свои храмы35) и разом избавились от притеснительных законов и самоправных угнетений, которым они подвергались в царствование Константина и его сыновей. Вместе с тем были возвращены из ссылки и снова вступили в заведование своими церквами tie епископы и лица духовного звания, которые были сосланы ариаяским монархом; такой же милостью воспользовались донатисты, нова циане, македонийцы, евномиане и те, которые имели счастье придерживаться догматов Никейского собора. Юлиан, хорошо понимавший, в чем заключалась сущность их богословских споров и находивший ее достойной смеха, пригласил к себе во дворец вожаков враждующих сект для того, чтобы насладиться приятным зрелищем их яростных пререканий. Их шумные споры иногда заставляли императора обращаться к ним со словами: «Выслушайте же, что я хочу сказать! Ведь меня слушали и франки и алемаины»; но он скоро убеждался, что имел дело с врагами более упорными и более непримиримыми, и, хотя он употреблял все ресурсы своего красноречия, чтобы внушить им желание жить в согласии или по меньшей мере в мире, он, распуская их, ясно видел, что ему нет никакого основания опасаться единодушия христиан. Беспристрастный Аммиан приписывал это притворное милосердие желанию разжигать внутренние раздоры церкви, а коварное намерение