— Чистую правду, юная нахалка!
— Тише вы! Из-за вас ничего не слыхать!
— На трибуне Монтавуан… Как он складно говорит! А ведь простой крестьянин, вроде нас. Его следовало бы избрать в депутаты! Наши мужья проведут его в совет, или пусть сам черт там заседает!
— Проводите кого хотите, Симона, только заткнитесь!
— Заткнись сама, дьявольское отродье, недоумок!
Впрочем, славные женщины зря опасались, что не услышат Монтавуана: за пять минут он успел лишь несколько раз произнести раскатистым басом: «Гр-р-раждане!» Как опытный оратор, он после каждого возгласа делал длинную паузу, чтобы дать слушателям возможность сосредоточиться. Но крестьяне начали перешептываться и, чертыхаясь, проявляли нетерпение.
Монтавуан только что вернулся с винодельни, и благодетельные пары еще не успели улетучиться из его головы, вследствие чего он видел все окружающее сквозь легкую дымку. Наконец он выдавил из себя:
— Граждане! Все мы — дети любви…
— В таком случае, ты не похож на свою мать! — крикнул какой-то рабочий.
Оратор сообразил, что дал маху, и поправился:
— Все мы — дети родины… — Ободренный продолжительными аплодисментами серых блуз, Монтавуан продолжал: — А раз мы — дети родины, она должна нас кормить, ведь всякая мать кормит своих детей.
— Верно, как дважды два!.. — послышались голоса. — Твоими устами, Монтавуан, глаголет сама истина! Ты будешь нашим депутатом, черт возьми!
Оратор приосанился.
— Увы, — продолжал он, — родина для нас — мачеха… Она равнодушна к тому, что мы подыхаем от голода. — Он оживился. — Да, от голода, а главное, от жажды…
— Монтавуан, дружище, не прибедняйся! — вмешался чей-то насмешливый голос. — Ведь у тебя брюхо до отказа набито колбасой и шкварками: ты же только вчера зарезал свинью килограммов на пятьсот!
Эту реплику встретили аплодисментами.
— Увы, свинью я действительно зарезал… Отличная была свинья! — признался Монтавуан.
— Но все-таки не такая, как ты!
В зале раздался шум, крестьяне роптали: Монтавуан принадлежал к числу их ораторов.
— Ему не дают говорить потому, что он носит, как и мы, серую блузу!
— Это не помеха: выражается он не хуже учителя!
— Эх, где заступы? Жаль, черт подери, что с нами нету заступов!
Среди общего гомона оратор спустился с трибуны.
— Граждане! — крикнул Артона. — Я не могу председательствовать ка собрании, где попирают достоинство республики! Я подаю в отставку.
— И преотлично! Катись отсюда! Ты — аристократ, подкупленный префектурой!
— Вер-рно! Он продался! Долой Артона! Долой аристократов! Долой крыс! — неслось со всех сторон.
— Чего вы рычите, словно свора псов? — крикнул мельник Брут. — Вместо того, чтобы послушать тех, кто может научить уму-разуму…
Но его голос потонул в шуме.
На трибуну взгромоздился Бурассу.
— Вы правы, — завопил он. — Артона подкуплен, но не префектурой, а Генрихом Пятым, который находится здесь, в нашем городе!
Если бы молния ударила в середину зала, это не произвело бы большего впечатления.
— Генрих Пятый?! У нас?! — раздались голоса.
— Да, у нас! — подтвердил Бурассу, гордый успехом своего сообщения. — В доме… Вы знаете этот дом… этот дом… там, на улице… как бишь ее?.. Словом, где живут эти люди, которых никто никогда не видит.
— На Собачьей улице, что ли? — спросил нотариус, известный всем своим легитимистскими убеждениями.
— Вот-вот! На Собачьей улице. Там как раз и видели короля с целым мешком пуль за спиной.
— Вы порете чушь! — возразил нотариус. — Генрих Бурбонский в Лондоне!
— Да, да, в логове! — ничего не разобрав, заорали крестьяне. Большинство из них знало о республике только то, что при ней можно себе все позволить. Они видели в этом позднем отблеске Великой революции[83] лишь возврат к тем временам, когда делили земли аристократов. Вот почему перспектива проникнуть в дом, обитатели которого слыли богачами, весьма соблазняла всех носивших серые блузы. Они единодушно стояли за то, чтобы немедленно нагрянуть с обыском, и уже сорвались со своих мест, намереваясь бежать на Собачью улицу.
Мадозе, ринувшись к трибуне, остановил толпу. Престиж богача помог ему: люди, не желавшие внимать красноречивому Артона, замолкли, слушая выскочку.
Мадозе хотел явиться к маркизе, предварительно заручившись своего рода полномочиями, которые бы открыли перед ним двери таинственного дома на Собачьей.
— Граждане! — начал он. — Будучи кандидатом в депутаты, я собирался изложить вам свои взгляды, но лучше действовать, чем говорить. Сообщение гражданина Бурассу заставляет меня перейти к более важному вопросу. Пребывание в нашем городе претендента на престол — опасность, которую мы, безусловно, должны предотвратить. Но, граждане, чтобы захватить такую ценную дичь, надо не вспугнуть ее. Идти туда всем скопом было бы крайне неблагоразумно. Поручите мне разузнать прежде всего подноготную, и тогда мы приступим к делу.
— Браво, браво! Идите и возвращайтесь поскорее!
— Итак, вы уполномачиваете меня обследовать дом на Собачьей улице?
— Да, да!
— Нет! Нет! Мы пойдем сами! — орали крестьяне.
Однако большая часть собравшихся доверяла Мадозе, и последний при голосовании одержал верх.
— Берегитесь, чтобы эти аристократишки не обмишурили вас! — крикнул чей-то голос.
Мадозе лукаво и многозначительно ухмыльнулся.
— Еще до конца собрания вы сможете решить, что следует предпринять.
С этими словами он раскланялся и покинул зал.
— Ура, Мадозе! Да здравствует республика! Долой аристократов! Долой крыс! — таковы были возгласы, провожавшие его до дверей.
Выйдя на площадь, Артона стал прохаживаться под деревьями перед помещением клуба, вслушиваясь в яростные крики, доносившиеся из этой странной школы политической мудрости. Глаза его были влажны, сердце сжималось от тоски.
— Ну что, хватит с тебя? — спросил язвительный голос и чья-то рука опустилась на плечо бывшего председателя клуба. — Все люди безумны, черт меня побери!
— Да, дорогой Понт-Эстрад, вы правы, — ответил Артона. — К сожалению, толпа безрассудна и эгоистична; невежество ослепляет ее, не дает людям увидеть их подлинные, интересы. Но терпение! Дайте только свету знания проникнуть в эти темные умы, и тогда вы увидите, к каким результатам приведет всеобщее избирательное право!
— Несчастный! Твое так называемое «всеобщее» право (на самом деле крайне ограниченное, поскольку женщины его лишены) не что иное, как нож в руках упрямого и вдобавок слепого ребенка. Он использует это оружие против самого же себя, вот увидишь!
— Возможно. Но в принципе…
— Оставь меня в покое с твоими принципами! Ты меня заставляешь говорить о политике, как будто я принадлежу к числу охотников запускать руку в казну, или, подобно всем вам, верю (либо притворяюсь, что верю) в возможность улучшить человеческую породу не на научной основе, ас помощью вздорных теорий,