только в смерти спасение от тюрьмы и от всего, что с ней связано. Он снял с себя шарф, внимательно его осмотрел, скрутил для прочности вдвое, перекинул через толстую ветвь и, держась за оба конца, подтянулся на руках, желая убедиться, что шарф его выдержит. Он повторил этот опыт несколько раз; шарф не порвался. Уверенный в успехе своего замысла, Огюст вновь присел на ствол и огляделся.
Погода, переменчивая, словно капризная женщина, внезапно улучшилась, как это часто бывает в марте. Небо стало голубым, и солнце залило равнину потоками света и тепла. На деревьях, окаймлявших канал, уже распустились почки; из-под откоса, на вершине которого сидел Огюст, доносился запах фиалок. Вдалеке на горизонте зеленел лес Бонди и изумрудная озимь пушистым ковром устилала равнину.
Глядя вокруг, юноша думал: «Придет весна, но я не увижу ее; не слыхать мне больше и лепета сестренок, похожего на щебетанье птиц; расцветет сирень, а я буду медленно гнить в земле… Бедная мама позовет меня, но я не услышу… Мне осталось жить меньше, чем этим травинкам. Почему? Потому что я — убийца. В ярости я убил человека. Мой гнев был справедлив, но справедливо и то, что я умру, раз от меня все отступились… Да, я умру. А что потом?..» Ему представился гроб, могильные черви, словом, все те ужасы, какие только могут возникнуть в возбужденном мозгу семнадцатилетнего юноши.
— Потом, — продолжал Огюст свой страшный монолог, — я больше ничего не увижу; мои глаза наполнит тьма, мое сердце превратится в тлен, и образы тех, кого я люблю, исчезнут из них навсегда…
Он вздрогнул. Его расширенные зрачки по-прежнему были прикованы к пятнам крови на рукаве.
Запел дрозд, обманутый солнцем, под лучами которого блестела нежная зелень хлебов. Он, верно, думал, что уже пришла весна…
— Ты поешь… — промолвил юноша, — ты поешь… А я… я сейчас умру.
Никогда раньше Огюст не замечал всего того, что происходит весною в природе. Как хотелось ему жить здесь, среди полей, упиваясь воздухом и ширью, работать на воле, под палящим солнцем! В этот предсмертный час, когда вечный мрак готов был поглотить его, он с особой остротой запоминал и золотые снопы лучей, и синеву неба. Огюсту казалось, что все это он видит впервые. Голоса ветра и воды сливались с голосами земли в еще неведомую ему стройную мелодию. Прежде чем усыпить его навсегда, великая Природа, мать всего сущего, баюкала его на своей груди, раскрывая перед ним все сокровища своей поэзии.
Огюст сжимал руками лоб. Быть может, все это только дурной сон и он еще проснется? Но нет, он действительно был здесь, затерянный в безбрежном мире, которому нет дела ни до его горя, ни до его одиночества. Он сейчас умрет, это неизбежно. Под небом столько простора, но для него есть место только в тюрьме или в могиле…
Огюст твердо решил покончить с собой и все же медлил в каком-то немом оцепенении. Перед его умственным взором беспорядочно сменялись картины, словно сцены в драме из народной жизни.
Он видел себя малышом, сидящим у отца на плече во время воскресной прогулки, когда они всей семьей, вместе с дядюшкой Анри, отправлялись за город, в сторону укреплений. Бедный, славный старик! С каким удовольствием он играл с детворой!.. Добрая душа! Это не избавило его, однако, от горькой участи — доживать свой век в нужде.
А проказница Анжела! Как любила она носиться с братом наперегонки, кувыркаться в траве… Вот они вместе сидят на берегу, на ее белокурой головке — венок из васильков… Огюст уже забыл, где это было, но светлое воспоминание о первых детских радостях сохранилось в его душе. Ему стало грустно, что эти годы умчались безвозвратно. Родители, казалось, были тогда так счастливы и красивы. Он видел перед собою мать совсем молодой, в шляпке, украшенной розами, и отца в белоснежной блузе.
А потом наступили мрачные дни[25]: осада, обстрелы, скверный хлеб, от которого люди болели… Причин всего этого Огюст не знал и только удивлялся. Ему хотелось бы понять, как случилась эта катастрофа, принесшая им столько несчастий. Он вспомнил ужасную ночь, когда отец не вернулся домой, а потом — жизнь, полную труда и лишений, голод, холод, все, что им пришлось испытать, и подумал, что расстаться с этим не столь уж большая потеря…
Да, но ведь на свете есть люди, которым он нужен… «Ну что ж, — подумал Огюст, вставая, — все- таки надо кончать, и поскорее. Мне нечего есть, я раздет, разут, продрог от холода… К тому же я — убийца! Меня ждет тюрьма. Я не могу быть полезен ни своим близким, ни другим людям. Самое время свести счеты с жизнью! Правда, я никогда не знал никаких удовольствий, не то что другие… Даже обидно, что не удастся унести с собою приятных воспоминаний в царство кротов. То-то черви полакомятся мною…»
Отпустив эту мрачную шутку, Огюст снял рубашку и бросил ее в канал. Затем, сойдя к воде, он вымыл руки, ибо не хотел, чтобы труп его нашли испачканным в крови, после чего взглядом стал искать подходящее дерево. Неподалеку оказался дуб с толстыми сучьями.
— Лучшего и не надо, — сказал Огюст со вздохом. — Не хуже крючка! Поистине, провидение во всем помогает мне! Я обречен на смерть… И подумать только: если б отец не снял шапку перед телегой с трупами, этого не произошло бы… Руссеран побоялся бы его, с Анжелой не случилось бы несчастья… Вот от каких пустяков зависит порой человеческая жизнь!
Огюста обуял гнев. А все-таки этот ханжа, этот лицемер, который совращал молоденьких девушек, а потом молился богу, получил по заслугам! Полуграмотный, нищий мальчуган сам рассчитался с ним! Ведь судьи всегда на стороне богатых; невинность, права все покупается за деньги… Огюсту было только семнадцать лет, но он прожил достаточно, чтобы увидеть и понять это. Семнадцать лет! Умереть в таком возрасте! До чего это глупо — давать волю гневу! Ведь убийством Руссерана он не облегчил участи Анжелы, а между тем был в состоянии ей помочь. Он уже прилично зарабатывал, и раз беда уже стряслась, надо было попытаться хоть как-нибудь наладить жизнь. Но теперь поздно, слишком поздно…
Огюст сделал на шарфе затяжную петлю, связал оба его конца и просунул голову в петлю. Затем он снова посмотрел вокруг, словно желал унести с собою в могилу очарование цветущей весны.
Но погода, как бы тайно сочувствуя юному страдальцу, вдруг переменилась… Серые тучи временами совсем заволакивали небо; порывы холодного ветра мокрым снегом секли обнаженную грудь Огюста. Его пробирал озноб, и он подумал о леденящем холоде смерти. Уж поскорее бы конец! Бедняга испытывал такую слабость, так сильно дрожал — от холода или от волнения, — что с трудом вскарабкался по стволу. Цепляясь за дерево, он попытался набросить шарф на сук. Это удалось ему не сразу.
— Прощай, мама! — воскликнул Огюст и оттолкнулся от дерева. Качнувшись несколько раз, тело его повисло в воздухе, и только эхо повторило: «Мама!.. Мама!..»
XX. Метельщик-ученый
— Черт его дери! Как сказал, так и сделал! Вот, господа хорошие, отличное семечко, из которого вырос бы бандит, если бы ветер сорвал его с этой виселицы!
С этими словами уже знакомый нам метельщик по имени Леон, друг дядюшки Анри, «ученый», как звали его товарищи, быстро перерезал шарф, на котором висел Огюст. С бесконечными предосторожностями недавний оборванец, одетый теперь в платье мастерового, опустил на землю юношу, уже не подававшего признаков жизни. Затем он принялся растирать ему грудь и виски. Вынув из кармана склянку, он откупорил ее и дал Огюсту понюхать. После этого Леон быстро скинул старый сюртук, который носил под блузой, отрезал от него полу, смочил жидкостью из той же склянки и снова стал растирать юношу. Наконец он начал делать ему искусственное дыхание. Вскоре фиолетовые пятна, вызванные на щеках бедняги удушьем, сменила бледность, Леон — как видно, человек сведущий — вылил из склянки несколько капель в его полуоткрытый рот.
Подкрепляющее средство возымело свое действие: Огюст открыл глаза и удивленно оглянулся, спрашивая себя, не проснулся ли он в царстве мертвых? В этом не было ничего невероятного: в самом деле, разве жизнь — не мир грез? Вот и сейчас — над его головой нависло свинцовое небо; вокруг, словно обрывки сновидений, колыхались клочья тумана, и чье-то незнакомое лицо над ним. Что это — пробуждение или бред?
Огюсту показалось, что он снова стал ребенком, и он прошептал: «Мама! Мама!» То были его последние слова, и с ними же он вернулся к жизни…