Утром Лев Николаевич принес мне письмо о Гроте и просил передать его Черткову.
— Саша его подчистит, — говорил он. — Наверное, вы сделаете это вместе: продиктуйте ей. И тогда передадите Черткову. Мне интересно слышать его замечания, и тогда сразу можно написать письмо во многих экземплярах. И нужно спросить о его печатании на русском языке, потому что на иностранных уже нельзя: сборник о Гроте выходит в сентябре.
Лев Николаевич переменил тему.
Когда пойдете к Черткову, скажите ему, — он верно, интересуется, — что Софья Андреевна в сильнейшем возбуждении. Сколько разговоров, упреков!.. Вчера — ужасная сцена. Но она так жалка, удивитель — но жалка! Мне ее истинно было жалко. Слаза богу, я отнесся, как должно. Все молчал и только одно слово сказал, и это одно слово возбудило ее… Она спросила, почему я не приехал раньше. Я говорю, что не хотел. И вот это «не хотел» вызвало и развилось в бог знает что!.. Нужно так осторожным быть, чтобы не возбуждать ее.
— Тяжело вам, Лев Николаевич?
— Нет… Вот когда стараешься отнестись так, как нужно, тогда легко… Да… Я писал Владимиру Григорьевичу, что буду видеться с ним, — так вы скажите, что я этого пока подожду. Мне хотелось бы, чтобы это от нее самой исходило. Я думал заявить ей об этом теперь, если бы встретил с ее стороны доброе чувство, но такого чувства я не встретил и потому подожду.
Я сказал, что, как мне показалось, для Софьи Андреевны трудно воспринимается даже самая мысль о возобновлении отношений с Владимиром Григорьевичем.
— Я хотел заявить ей об этом, — повторил Лев Николаевич. — В самом деле, ведь это же смешно: жить рядом и не видеться. Это для меня большая потеря. Мне бывает нужно и переговорить с ним и посоветоваться. И я знаю, что для его жизни это нужно…
Через некоторое время Лев Николаевич снова пришел и принес пачку нераспечатанных писем, накопившихся в его отсутствие дня за два.
— Я сразу запрягаю вас, — говорил он. — Прочтите письма и решайте и отметьте сами, какие оставить без ответа, кому выслать книг, какие интересные, и я их сам прочту.
Я передал Льву Николаевичу большое письмо киевского студента, привезенное Кудриным.
— Пустое письмо, — сказал Лев Николаевич, просмотрев его и отда! вая мне. Но просил меня все?таки ответить студенту.
По поводу этого письма Лев Николаевич говорил:
— Надо принять во внимание медленное движение… Вот Таня получила письмо от графа Татищева, губернатора, у которого она хлопотала о переводе Платонова (заключенного за отказ от военной службы в тюрьму) по болезни в другие арестантские роты, на юг, — такое темное!.. Писал Чертков Татищеву, а она, оказывается, хорошо его знала в молодости: «Татищев! да это тот самый Митя Татищев, с которым я танцевала!..» И вот этот Татищев пишет, что, во- первых, Платонов вовсе не болен, его свидетельствовал врач и нашел здоровым; во — вторых, он распространяет вредные идеи, то есть, видимо, возбуждает к неподчинению, и за это даже посажен в карцер; в — третьих, нельзя же исполнять всех просьб, которые подаются за заключенных, и, в — четвертых, если перевести Платонова в другой город, то на это потребуются расходы, а правительство и без того тратит на содержание тюрем большие деньги… И вот в этом роде. То есть это такой мрак, какого мы себе и представить не можем!
Сегодня сорок восемь лет со дня свадьбы Льва Николаевича и Софьи Андреевны.
Софья Андреевна против обыкновения поднялась очень рано и, одевшись в нарядное белое платье, ушла гулять в парк. Говорила, что легла спать в четыре часа утра и совсем не спала.
— Вас поздравить можно, — сказал я, поздоровавшись с Софьей Андреевной.
— С чем? — спросила она, протягивая мне руку. — Такая печальная…
Она не договорила и ушла, заплакав и закрыв лицо рукой.
После завтрака я снял Софью Андреевну с Львом Николаевичем фотографическим аппаратом. Сняться она упросила Льва Николаевича тоже по случаю годовщины брака. Процедура снимания была очень тягостна: Софья Андреевна, видимо не желая затруднять Льва Николаевича, торопилась, нервничала, в то же время просила его менять позы. Зная нелюбовь Льва Николаевича к сниманию, нетрудно было догадаться о тех чувствах, какие он мог испытывать в это время. Мне совестно было смотреть на снимающихся, и я механически нажимал резиновую грушу, считая вслух по предписанию Софьи Андреевны:
— Раз… два… три!..
Повторить это пришлось четыре раза.
Но потом оказалось, что я недодержал, в комнате было недостаточно света, и все четыре снимка вышл икрайне неудачными. К тому же Софья Андреевна неверно направила объектив.
Через некоторое время после этого Лев Николаевич зашел в «ремингтонную».
— Что, Лев Николаевич?
— Ничего, — сказал Лев Николаевич и улыбнулся. — Как хорошо жить в настоящем!.. Помнить только о том, что должен сделать в настоящую минуту. Перестать думать о будущем.
Я понял и почувствовал слова Льва Николаевича так, что ему и в данном случае, со сниманьем, удалось «отнестись, как должно», к тому, что при ином отношении могло бы вызвать только досаду; и, по — видимому, он радовался, что не оскорбил другого человека и сам избежал чувства недоброжелательства к нему.
— Я даже хочу совсем игры оставить поэтому, — продолжал Лев Николаевич.
— Какие игры?
— Карты, шахматы…
— Почему?
— Потому, что в них тоже присутствует забота о будущем: как пойдет игра…
— Но ведь это заглядывание в такое недалекое будущее: почти один момент.
— Это воспитывает хорошо. Отучает от привычки заботиться о будущем. Очень хорошее воспитание. Это я и вам рекомендую.
— У меня есть такое отношение к письмам: всегда ждешь почты со страшным нетерпением, — сознался я.
— Вот, вот, это самое! И газеты также… Вот над этим нужно работать. Ну, да вы еще человек молодой!..
— А Белинький, Лев Николаевич, чтобы отучить себя от такого нетерпения, делает так: получивши письмо, оставляет его лежать нераспечатанным до следующего дня, и только на следующий день распечатывает.
— Прекрасно, прекрасно поступает! Как в нем идет духовная работа!.. Удивительный народ эти евреи! Вот и от Молочникова сегодня письмо… От Гусева было письмо, — улыбнулся Лев Николаевич. — Сидит в тюрьме за самовольную отлучку. Они, ссыльные, молодежь, составили заговор — не спрашивать разрешения на отлучку, так как не считают себя подчиненными правительству… Веселое такое письмо! Теперь, наверное, его уже выпустили, — был посажен на две недели.
Фотографирование с Софьей Андреевной не прошло, однако, Льву Николаевичу даром. Уступив одной стороне, он попал под град упреков другой, именно Александры Львовны. Последняя была обижена не только уступкой Льва Николаевича жене, но еще и тем, что Лев Николаевич, вернувшись из Кочетов, не исправил произведенного в его отсутствие Софьей Андреевной перемещения фотографий у него в кабинете. Над столом у Льва Николаевича висели две большие фотографии Черткова с Илюшком Толстым и Льва Николаевича с Александрой Львовной. Софья Андреевна убрала эти фотографии — первую за занавеску у окна, вторую в спальню Льва Николаевича, а вместо них у стола повесила портреты: свой и отца Толстого. Мелочность безумия!
Теперь Александра Львовна обиделась на отца за то, что он не восстановил прежней комбинации, а тут подвернулось еще и снимание с Софьей Андреевной… В результате у Льва Николаевича тяжелая сцена еще и с дочерью.
Александра Львовна громко осуждала Льва Николаевича в «ремингтонной» в разговоре с В. М. Феокритовой, разумеется, во всем ей сочувствовавшей. Вдруг входит Лев Николаевич.
— Что ты, Саша, так кричишь?