на станцию спутник мой все время молчал и жаловался на головную боль. Мы перекинулись с ним только несколькими фразами. Признаться, и мне тяжело было касаться в разговоре яснополянских событий.
— Боже мой, как не берегут Льва Николаевича! Как не берегут Льва Николаевича!.. Как с ним неосторожны! — невольно прерывая молчание, вскрикивал только время от времени Клечковский, сидя рядом со мной и задумчиво глядя перед собою в темноту надвигавшейся ночи.
Эту фразу расслышал Миша Зайцев, деревенский парень, работник Чертковых и товарищ Димы, отвозивший нас на станцию.
— Да — а, Софья Андреевна, уж, верно, неосторожна! — заметил он на слова Клечковского.
Он, конечно, был наслышан у Чертковых о том, что делалось в Ясной Поляне.
— Тут не одна Софья Андреевна неосторожна, — возразил Клечковский.
— А кто же еще? — с недоумением спросил Миша Зайцев, оборачиваясь к нам с козел.
— Вот он понимает кто! — кивнул на меня Клечковский.
Клечковского поразила та атмосфера ненависти и злобы, которой был окружен на старости лет так нуждавшийся в покое великий Толстой. И, столкнувшись с ней невольно, он был потрясен. Неожиданное открытие вселило в него горькую обиду и самый искренний, естественный у любящего человека страх за Толстого.
А в Ясной Поляне и в Телятинках еще долгое время по его отъезде говорили о нем с снисходительнопрезрительными улыбками:
— Он — странный!..
По возвращении из Москвы нашел письмо на свое имя от Александры Львовны из Кочетов от 17 сентября следующего содержания:
«Посылаю вам пропасть дела…[253]
О нас что же вам сообщить? Живем тихо, мирно, а как подумаешь о том, что ожидает нас, и сердце замирает. Но теперь, за это время, есть перемена, и перемена, по — моему, очень важная — в самом Льве Николаевиче. Он почувствовал и сам, и отчасти под влиянием писем добрых друзей[254], что нельзя дальше, в ущерб своей совести и делу (?), подставлять спину и этим самым, как ни странно это сказать, не умиротворять и вызвать любовные чувства, как бы это и должно было быть, а наоборот, усиливать ненависть и злые дела. И пока отец стоит твердо на намерении не уступать и вести свою линию. Дай бог ему силы так продолжать. Это единственное средство установления возможной жизни между отцом и матерью.
Вчера отец писал не совсем верно (Черткову) о том, что мне хочется домой. Мне хочется, чтобы отец не уступал матери и делал по — своему и как лучше. Перед отъездом матери Лев Николаевич сказал Софье Андреевне: Когда ты хочешь, чтобы я приехал? Она сказала: Завтра. — Нет, это невозможно. — Ну, к 17– му. — И это рано. — Ну, так как хочешь. И отец сказал: Я приеду к 23–му. Так если мы не выедем 23–го, будет скандал, пойдут истерики и всякая штука, и отец может не выдержать. Понимаете, ему лучше сделать самому, чем быть вызванным по ее воле. Вот почему я хочу ехать. Объясните это Владимиру Григорьевичу».
Чертков принял это письмо к сведению, но должен сознаться, что мне далеко не все в нем понравилось. Чувствовался неукротимый характер Александры Львовны, ее стремление поставить отца на стезю
Письмецо от Льва Николаевича:
«Спасибо Вам, милый Валентин Федорович, за письмо и присылку статейки [255] (я как будто знал ее) и за рассказ Кудрина [256] . И прекрасно вы его записали. И рассказ очень хорош. Я читал его здесь вслух. Он производит сильное впечатление. Может быть, увижусь с вами прежде, чем получите это письмо. Думаю выехать и приехать 22–го. Привет всем друзьям. Л. Толстой. 20 сен.».
Вечером я отправился в Ясную Поляну и там остался ждать приезда Лыва Николаевича. Софья Андреевна казалась в высшей степени возбужденной. Теперь она была настроена не только против Черткова, как раньше, но и против Льва Николаевича. Говорила вслух, что уже не любит его и считает «наполовину чужим человеком». И ожидала она Льва Николаевича, по ее словам, без обычного чувства радости.
— А все Чертков! Кто виноват? Он вмешался в нашу семейную жизнь. Вы подумайте, ведь до него ничего подобного не было! — говорила Софья Андреевна.
Я пробовал заикнуться о возможности в будущем примирения с Чертковым, говоря, что Лев Николаевич его не сможет никогда забыть, но увидал, что для Софьи Андреевны одна мысль об этом представляется совершенно невероятной. Раздор между нею и Чертковым зашел так далеко, что поправить дело, по- видимому, уже невозможно. И мне очевидно стало, что яснополянская трагедия еще долго будет продолжаться; или, напротив, кончится скоро, но конец будет неожиданным.
Лев Николаевич, Александра Львовна и Душан приехали в половине первого ночи. Ночь холодная, Лев Николаевич — в огромном медвежьем тулупе, высланном на станцию Софьей Андреевной, но лишь по напоминанию Ильи Васильевича. На вопрос мой о здоровье Лев Николаевич ответил, что чувствует себя очень хорошо.
— Не холодно ли было? — спросила Софья Андреевна, медленно спустившаяся с лестницы и поздоровавшаяся со Львом Николаевичем, когда он уже совсем разделся.
— Нет, я считал, на мне семь штук было надето.
Вместе с женой Лев Николаевич поднялся наверх.
Остальные прошли в комнату Александры Львовны.
Прошло около четверти часа. К Александре Львовне вошла Софья Андреевна.
— Папа скучает без вас, — проговорила она, тем самым приглашая всех наверх.
Она казалась расстроенной. Видимо, разговор со Львом Николаевичем имел не то направление, какого бы ей хотелось. Потом она ушла к себе и появилась в зале только через некоторое время.
Александра Львовна, Варвара Михайловна, Душан Петрович и я поднялись в зал.
Лев Николаевич встретил нас словами:
— Все то же самое, все то же самое: в сильнейшем возбуждении…
— Что же? Завтра опять уезжаем? — спросила Александра Львовна.
— Да, да… Ах, несчастная, — покачал Лев Николаевич сокрушенно головой, — несчастная!..
Сели пить чай. Лев Николаевич стал рассказывать о своем житье в Кочетах.
— Читали рассказ Кудрина. Вас хвалили: так хорошо вы его записали и так просто. И рассказ очень интересный. И как вы верно в письме пишете, особенно удивительно отношение офицеров к Кудрину.
В рассказе говорится, что большинство офицеров 131–го Пензенского полка, в который был зачислен (вопреки его желанию) Кудрин, очень мягко и дружелюбно относилось к нему.
Я спросил, о каком собирающемся отказываться от воинской повинности Николаеве писали мне из Кочетов.
— Ах, это не отказывающийся! — воскликнул Лев Николаевич. — Он живет за границей, в Ницце, и занимается большим трудом: научным, философским обоснованием религии, И сколько я мог судить по его письму[257], близок по своим воззрениям ко мне и к нам. Я не знаю, может быть, такое научное обоснование религии и не нужно, но он, видимо, увлечен. Всякий с известной стороны бывает чем?нибудь увлечен, так вот он увлечен своим трудом. У него есть сын, и из?за него он боится вернуться в Россию, потому что сыну его пришлось бы отказаться от воинской повинности.
Рассказывал затем подробно Лев Николаевич о письме своем к брату философа проф. Н. Я. Грота, с характеристикой последнего[258], о посещении им около Кочетов школы помещика Горбова, откуда он вынес очень хорошее впечатление [259].
— Вот все, чем я там занимался! — закончил он.