Почему план, программа, система не работают и никогда не будут работать? Они накладываются на землю без спроса, обманутые всегдашним молчанием земли. Люди, верно заметив, что земля всегда смолчит, делают неверный вывод, что надо сказать о ней вместо нее. Молчание земли — я говорю земля еще и в смысле Владимира Даля и старых летописей, — которое никогда не прекратится, означает не то, что вместо нее должны говорить публицисты, а то, что думающие должны дать слово молчанию. То, что сохранить молчание может только слово, не значит что мы обречены на тексты. Не обязательно слово тянется за словом. Есть другая основа речи. Спор земли с культурой делает ложью не все знание о земле. Не всегда спасает глухое молчание, и сбивчива не всякая речь.

Возвращение к земле. Куда же тогда девается история, богочеловечество, литературный процесс, или судебный процесс, который сейчас, похоже, в разных формах следствия, или судоговорения, или уже вынесения и исполнения приговора занимает и развлекает всю страну, — куда денутся все эти интересные вещи, придающие злобу дню и дающие достаточно скандала для ежедневных газет? Не будет ли скучно, не вернется ли деревенское, тысячелетняя почва, череда времен года, круговорот природы? уместно ли думать о другом начале, когда мы наращиваем темп демократизации или возвращения к капитализму?

С процессом пусть будет как можно скорее покончено. Так или иначе он порождение публицистики. Одна буква старого пророчества весит больше чем все тексты, где одно слово просто тянется за другим.

12.5.1994, Эйдос (Чистый переулок)

Философия и техника

1. При всяком подходе к философской мысли, такой странной вещи, звучит ли она в живой речи или окаменела на письме, наша самая старательная — потому что идущая против нас самих — забота, самая сложная, имеющая дело с самой большой опасностью самообмана, касается нас самих, места, которое мы занимаем рядом с изучаемым. Встреча с чужой мыслью грозит тем, что я не останусь собой. Это была бы очистительная гроза. Мы о ней можем только мечтать. Даже позицию зачарованного кролика нам редко хватает благородства выдержать до конца. По-настоящему всего чаще бывает и всего опаснее чрезмерная подготовленность к встрече с другим. Так Одиссей для верности залепил бы уши не только спутникам, но и себе.

Своевольный, прихотливый, самолюбующийся подход выставляет нас на передний план.  Мы или откровенно застим собою всё, или, наоборот, заявляем претензию на объективность, самоустраняемся и, как это называется, предоставляем слово другому и только ему. Мы якобы можем вместить его в себя и места для двоих хватит. Идеальным достоинством переводчика — толкователь тот же переводчик — считается умение остаться прозрачным, незаметным, отойти в сторону. Как если бы требование умолкнуть самому, дать говорить другому было выполнимо не только в воображении. На деле бывает другое. Интерпретатор и переводчик говорят от себя, причем очень громко. Это право за ними признается. Оно по справедливости должно быть за ними признано, только не по той причине, какую обычно приводят.

Обычно говорят: толкователь имеет право на свое понимание текста. Некий демократизм. Интерпретатор имеет право осмысливать по-своему Платона. У Платона всего много, и каждый берет что считает нужным. Когда бездумно повторяют это разрешение, не обращают внимания на то, что в нем подразумевается другое молчаливое разрешение: расторговывать мысль Платона в розницу, по мелочам стаскивать ее с исходного уровня, где она была единством жизни, слова и поступка, на плоскость, где она делается набором идей, материалом для конструирования. Это узаконенный философский гешефт. Все должны как-то    кормиться, не в последнюю очередь историко-философский истеблишмент.

«А я вот вижу вещи так!» Свобода интерпретации, разрешение многих толкований на первый взгляд — приглашение к «творческим исканиям». Казалось бы, что безобиднее: ты даешь свою трактовку, я мою. Это не так безобидно как кажется, особенно по вышеназванной исходной установке.

Она настолько догматична, что даже не ставится под вопрос. Согласие с возможностью многих«индивидуальных» «творческих» интерпретаций, будучи первым и необходимым условием продолжения историко-философской индустрии, содержит и ее скрытый приговор самой себе, признание себя не философией, а работой на другом по отношению к философии уровне. Я даю свою интерпретацию Платона — значит я оставляю развертывать его полноту другим, которые придут после меня. Больше от духа философии в фанатизме, предлагающем единственное верное понимание. Тут по крайней мере уловлено, о чем философия: она о единой истине.

2. Победивший в академических кругах плюрализм дал право на личное толкование. Он не доказал ни пользу его для дела, ни его перевес над наивной претензией на единственность. Не случайно интерпретатор, жертвующий собой, незаметный, просящий забыть о себе, представляется в общем мнении этически более высоким образцом чем «философ со своей оформившейся позицией», «по-своему» понимающий и оценивающий «философскую систему». Сама практика располагает против плюрализма. Обычно мы читаем интерпретатора без уважения к его позиции; у нас не находится лишней энергии, чтобы отличить его от источника. Оригинальная позиция излагателя нам почти всегда кажется второстепенной, и даже таких историков философии как Виндельбанд и Юбервег мы читаем не ради них самих, а ради золотых имен, которыми пересыпаны их тексты.

Если толкователь не может и не должен объективистски отступать в тень, то причина этого важнее чем поощряемый историко-философским производством плюрализм. Мысль не такая вещь, которую можно взять и перенести из одного места в другое, через века или десятилетия, из старого культурного языка в новый, и щедрым жестом показать на нее, отступая в тень: смотрите, что я вам принес. Бескорыстие добросовестных посредников обман. Они преподносят не то что думают. Их интерпретация оказывается часто засорением культуры.

Под мыслью обычно понимается текст. В нашем представлении он что-то    протяженное. Рядом с его  протяжением, параллельно ему и в сопоставимом объеме мы выстраиваем свои, интерпретаторов и переводчиков, текст, комментарий и перевод. Текст, с которым мы работаем, имеет такой протяженный и сложный вид потому, что в жизни его создателя много раз повторялось одно и то же настроение, назовем его захваченностью. Без этого повторяющегося настроения, которое к тому же каждый раз опознает само себя, подтверждаясь и упрочиваясь, возникновение, например, платоновского корпуса, тела платоновских сочинений было бы менее вероятным, чем для книги отзывов на выставке оказаться связным сочинением. Ее посетителям, объединенным общими впечатлениями, больше шансов впасть в общий тон и общую тему, чем для одного человека в его переменчивых состояниях.

Уникальное настроение, связывающее работу мысли, не обязательно опознается самим пишущим. Тут бывают ошибки. Тем менее его можно по желанию вызвать или создать в душе. Оно дается или не дается судьбой, человек может только ожидать, готовить и хранить его. Иоги вызова в себе творческого состояния не существует, попытки ее выработать или усвоить кончаются гримасами творчества, мертвенными и мертвящими позами. Увлечение легко, крылато и в договор с человеком не вступает.

В мысли есть что-то    нечеловеческое. Она вырывается, не служит своему телу, больше человек служит ей. Даже служение ей стеснительно, ее стихия свобода. Не то что мысль не определена обстоятельствами. Она конкретна, и отвлеченной мысли нет даже в математике. Но чтобы обусловленная обстоятельствами мысль была все-таки чем-то    кроме эха обстоятельств, от человека требуется что- то    еще, чего обстоятельства обычно не требуют. Обстоятельства всего реже требуют от человека именно мысли, они тренируют обычно в сообразительности.

Вы читаете Другое начало
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату