связывало и охраняло, питало ее венчанием. Жизнь может отойти совсем от царской власти, но если бы она к ней вернулась, то церковь раскроет снова свои объятия, благословит и увенчает царя. Для церкви не прекратилась, не потускнела та высшая правда царской власти, которая ей одной присуща (57–58).
3. Говорят сильнейшие церковные мыслители, собравшись вместе в обещающее время основания Братства, с широтой и свободой, причем не академически, а как реалисты. Уверенность, с какой они невзначай исключают перспективу разделения властей и отказа от единовластия на православной территории, похожа на пророчество. Эти зоркие умы нигде на горизонте не усматривают возможности немонархической политии. Православная территория для них не исключает инославия, но под покровительством большинства. Павел Александрович Остроухов(1885–1965), историк и экономист:
[…] не вижу никакого трагизма, что у православного царя может быть много иноверных. Что же тут трагического? Лишь бы он был царем праведным (61).
Власть для участников заседаний едина. Единство понимается как целость и соответственно здравость. Такое единство для всех, не исключая, мы видели, даже Лосского, воплощается в одном лице. Участники заседаний поэтому не видят проблемы с освящением власти, которая возникла бы в республике, где лиц с равными правами оказалось бы много.
Мы признаем все (быть может лишь Н.О. Лосский здесь недостаточно определенен), что для церковных людей бесспорна необходимость церковного освящения верховной власти (63).
Заседание 21.5.1925 перешло к положению Церкви в России. Оно было названо безысходным. Церковь в стране оказалась настолько привязана к власти, что у нее не осталось даже своего голоса: непонятно, чей голос слышался в так называемом завещании, подписанном якобы патриархом[149]. Оказалось, что единовластие в согласии с Церковью обеспечивало ее единство, а когда Церковь осталась одна, она естественно распадается на автокефалии еще до осознания и официального оформления раскола. Булгаков на заседании 25.6.1925 в Праге:
Фактически мы имеем здесь настоящую автокефалию. Если бы, например, какая-либо из митрополитских или епископских кафедр в эмиграции стала свободной — разве было бы послано ходатайство митр. Петру о ее замещении? Нет, она была бы самостоятельно замещена здесь (87).
Булгаков применяет многозначительный термин Антона Владимировича Карташева (1875–1960) для этой фактической автокефалии: «мы с церковной Россией —
Верный сам по себе тезис о необходимости освящения власти церковью не означает, что не может быть православной республики, — между тем церковная власть без колебаний присоединяется к монархистам(98).
Сродство православия и единовластия на заседаниях не разбиралось. Готовность к полному отделению Церкви как чисто духовного явления от власти из членов Братства Св. Софии показал только один Бердяев, но его отрешенность тут же поставила его вне Братства и фактически вне реальной Церкви вестником чего-то совершенно нового:
Духовно чувствовал себя безмерно свободнее и счастливее за 5 лет в Советской России, чем здесь; большевики были совершенно инородны, а внутри была духовная свобода […] В России религиозно пережил факт русской революции и связанной с ней катастрофы. Мистически пережил начало новой жизни; нет возврата к старой жизни. В России нет реставрационной религиозности; оно (sic) преобладает здесь (101–102).
Выйдя из Братства Св. Софии, Бердяев опередил его распад. Распад Братства предвосхитил процесс автокефализации, который члены Братства так ясно предвидели.
Догмат Григория Паламы о различении в Боге сущности и энергии был в соответствии с византийским церковным правом утвержден императорской властью. Софиология прот. Сергия Булгакова, продолжающая, как подтверждают эти изданные Н.А. Струве документы, паламитский догмат, была осуждена московской метрополией в большой мере или может быть исключительно из ее желания быть политически корректной. Из-за привязки православной Церкви к власти догмат о сущности и энергиях распространялся только на области, подданные Иоанну Кантакузину. Точно так же осуждение булгаковской софиологии не распространялось на территорию, на которой уже фактически существовала автокефалия. Оттуда Москве отвечали с сознанием своей силы. На фотодокументе (с. 40), где ниже видны подписи Зеньковского, Карташева, Федотова, Вышеславцева, Вейдле, всего 12, читаем:
Указ митроп. Сергия [с осуждением софиологии о. Сергия Булгакова] ставит под угрозу самое существование богословской науки и высшей богословской школы […] Нам приходится вновь поставить вопрос о праве исследования в области научно-богословских дисциплин.
Этот вопрос, но прежде всего вопрос о связи православия с государственной властью, должны сейчас снова ставить и мы.
Розанов, Леонтьев и монастырь
1. Когда Василий Васильевич Розанов к своей невыразимой радости и удивлению, это его слова из ответного письма, получил, сначала он говорит «посылку», потом называет «письмо», из Оптиной пустыни с надписью «От К. Н. Леонтьева» — это первое письмо Леонтьева к Розанову датировано 13 апреля 1891 года, а через 7 месяцев, 12 ноября 1891 года Леонтьев скончался от воспаления легких в монастырской гостинице Сергиева Посада, — и началась переписка, опубликованная в ее леонтьевской части Розановым в «Русском вестнике» 1903 г., а в розановской части Татьяной Померанской в«Литературной учебе», последний № 6 за 1989 г., то Розанов думал что он переписывается с монахом, что Константин Леонтьев монах уже давно (в сопроводительном слове Розанова к своей публикации леонтьевских писем есть пассаж о клобуке монаха на Леонтьеве с пояснением «Леонтьев был тайно пострижен на Афонской горе, что не возлагало на него никакого мундира монашества в миру и мирской жизни'[150]). Розанов поправится только позднее, в литературном сборнике «Памяти Константина Николаевича Леонтьева» (СПБ: Сириус 1911), где А. Коноплянцев