разобиделся:
— Сколько лет, Сергей Павлович, будем работать вместе, а все не перестанем считаться? Не тебе дарю — науке!
Великое слово — наука!
Со студентом-практикантом Рюриком Садоковым, превеликим скромником, способным, трудолюбивым, застенчивым юношей, работает Рузмат Юсипов. Из их раскопа все время слышится:
— Рюрик, а это что?
— Рюрик, а это зачем?
Но Рузмат совсем не беспомощен. Наоборот: он работает уже скальпелем и даже акварельной кисточкой — вот как высока точность его работы! Из раскопа нередко раздается и Рюриков голос: «Ну, Рузмат, а теперь за что нам взяться, ты как думаешь?»
Рузмату четырнадцать лет, у него чудесное гибкое сухое тело. Одежда не слишком обременяет Рузмата: тюбетейка и короткие, подпоясанные скрученным платком штаны; но зато он никогда не снимает больших черных, предохраняющих от пыли и солнца «консервов» — очков: он полагает, что выглядит в них солиднее. Кстати, когда я добрался до Топрак-кйлы, то увидел, что единственный, кто пользуется там «консервами», — это Рузмат. Все остальные обходились без них. Вторым предстояло стать мне. Ведь получив в Москве командировку к Толстову, я тоже, конечно, озаботился приобретением черных очков… Рузмат меня выручил: тайком от всех я подарил ему вторую пару, и он не возражал.
Самые большие желания Рузмата (их два) такие: первое — стать шофером; второе — археологом. Образец совершенства для него — Рюрик. Рюрик и Рузмат неразлучны, их нередко можно встретить на раскопках и в неурочное время — даже в обеденный перерыв, например.
Рюрик устраивает Рузмату экзамен: Рюрик не представляет себе, как можно, обладая какими-то знаниями, не стараться передать их другим. А слушатель Рузмат отличный.
— Рузмат, скажи, как ты думаешь: может только природа быть повинной в том, что здесь, на месте прежних арыков, садов и полей, теперь пески и пески?
Рузмат коротко смеется в ответ:
— Рюрик, зачем ты спрашиваешь глупости!
Вопрос кажется Рузмату нелепым. У него образования пока лишь три класса, он не знает, сколько ученых и с какою страстью пытались «доказать», что в основе запустения среднеазиатских земель древнего орошения лежит игра стихий природы, а не социальные причины — то или иное устройство общества. Сколько всяких гипотез было выставлено в защиту этого! Гипотеза о якобы необратимом засолонении почвы; гипотеза о том, что якобы Средняя Азия «усыхает» из-за неуклонного повышения средней температуры здешних мест; гипотеза, по которой все дело заключалось в «сумасшедшем» характере Аму-Дарьи: невозможно, дескать, предугадать, в какое новое русло кинется она на следующий год, а старое русло между тем неизбежно пересыхает, и с ним гибнет также оазис, расположенный по берегам; гипотеза о том, что всему виной сменившееся направление господствующих ветров: с некоторых пор, мол, ветры стали дуть из пустыни и заносят песком оазисы… При чем тут общественные отношения?!
Рузмат коротко смеется. Он ничего не слыхал об этих мудреных гипотезах, но зато отлично знает, что когда поблизости (в Турткульском районе) колхозники взялись как один и прорыли канал Пахта-Арна, то на месте пустыни принялся сад. А ветры как дули, так и дуют. И знает другое (его, правда, тогда еще не было на свете, но все равно, все взрослые про это рассказывают): когда в здешних местах хозяйничали басмачи, достаточно им было узнать, что какой-нибудь кишлак за советскую власть, — и они сразу отводили воду от его полей, вытаптывали посевы, а на месте горшков для просушки выставляли на плоские крыши домов отрезанные головы хозяев. Целые кишлаки снимались тогда и уходили из бандитских мест… Что, их гнали ветры? С дехканами уходила с полей и жизнь: поля пересыхали и трескались, шелудивая корка такыра покрывала их налетом смерти — вот как возникала пустыня!
Рузмат отлично управляется со скальпелем в Рюриковом раскопе, но нисколько не хуже орудует и кетменем на колхозном поле. К истории он относится также по-хозяйски: как человек, знающий, что делать, чтобы плоды были хорошими, и отчего плоды бывают плохими. Пусть его образование пока невелико, зато у него прочно сложившееся отношение ко всему, что он знает. Кто ему посмеет выдумывать сказки про ветры и капризы Аму-Дарьи! Басмачи тоже морочили темных людей сказками: «Знаете, что сам аллах против красных?» А винтовки у них были английские. Что, аллах — англичанин? Вот какой у них был аллах!
В выходные дни на Топрак-калу частенько приезжают колхозники из ближайших колхозов на экскурсии. Ничем не гордится Рузмат больше, чем своей привилегией выступать перед ними экскурсоводом. Он уверенно объясняет:
— Вот здесь жил хорезмшах со своими министрами и стражей, а вот там… — он обводит рукой остальное городище, простирающееся внизу, — там жили колхозники.
И, не замечая улыбок, появляющихся после такого объяснения: для него ведь «крестьянин» — слово забытое, он знает только «колхозник», — продолжает:
— Тут цвели замечательные сады — мы нашли в земле сохранившиеся косточки урюка, винограда, персиков; протекали глубокие арыки. Но пришла одна банда и, когда ей не захотели подчиниться, воду отвела, сады вырубила, людей прогнала… Басмачи!
— Рузмат, — спрашивают его, — что это за банда была, про кого это ты рассказываешь?
— Про Чингисхана, неужели не понимаете?
Отличился он и в одной научной догадке. Правда, она была высказана — и даже более того: разработана — еще до него, но он этого не знал.
Догадка была вот какая. Пожалуй, самые интересные помещения из раскопанных в Топрак-калинском дворце, наряду с «залом царей», — «зал побед» и «зал гвардейцев». Стены этих залов — сплошь в барельефах или нишах со статуями. Больше натуральной величины — статуи хорезмшахов, меньшего размера — остальные скульптуры: женские фигуры (жены?), воины-гвардейцы, боги-покровители.
Художественная манера, в которой исполнены все эти группы, свидетельствует о зрелом мастерстве древнехорезмийских скульпторов и самостоятельности их школы. Ни эллинское искусство, с которым искусство народов Средней Азии было связано с древнейших времен, а в особенности после походов Александра Македонского, ни искусство индо-буддийское, которое также было знакомо древнему Хорезму, не подчинили их себе: скульптуры в залах дворца не примешь ни за изваяния индо-буддийских храмов, ни за греческие статуи, хотя преображенные традиции обеих культур и ощущаются.
Но в чем как раз отличился Рузмат — это в том, над чем немало поломал голову сначала и Толстов. Каждая группа барельефов отделялась от другой широким простенком, который был декорирован так: с середины простенка к его бокам шли наподобие лиры, снизу вверх, постепенно сужаясь и образуя спирали на концах, две рельефные толстые глиняные полосы. Но это были изображения не лиры: полосы были чересчур толсты, не было в помине и струн, иным был низ. В некоторых местах на полосах можно было как будто разобрать какие-то поперечные зарубки. Впрочем, возможно, это лишь казалось.
Мотив орнамента упрямо повторялся: едва откопают новый простенок, как снова видят, что он декорирован так же. Что же означал этот мотив? И каково было его происхождение? Орнамент никогда не бывает случайным, — старая истина: если видное место в орнаменте принадлежит, скажем, рыбам, то можно поручиться, что этот народ во времена близкие или отдаленные непременно жил у воды и занимался рыболовством. А о чем говорили эти упрямые толстые глиняные полосы?
Во время одной из частых бесед с Рузматом на всякие исторические темы Рюрик привел его в «зал гвардейцев». Рассказал, какие важные выводы о существовавшем обожествлении личности хорезмшаха напрашиваются из сравнения величины статуи хорезмшаха и статуй гвардейцев и богов, рассказал о влиянии на искусство древнего Хорезма традиций греческих и индо-буддийских. Упомянул, между прочим, и о странном орнаменте, которым декорирован простенок, и показал рисунок его — реконструкцию, сделанную научными сотрудниками экспедиции, а также полевые зарисовки. Нарочно спросил Рузмата: что все-таки этот орнамент может значить?
Рузмат всегда слушал лекции Рюрика во внимательном молчании. Но тут, поглядев на рисунки похожих друг на друга и все же различных орнаментов, вдруг решительно прервал его:
— Говоришь: не знаешь, что это?