подьячий, привезший Ииайет Гирею и его ближним людям ежегодные поминки. Поминки показались недостойно малыми.
Инайет Гирей требовал прибавку 'для своего ханского обновления'.
Он, мол, только что вступил на престол, потому в средствах скуден.
На приеме послов Маметша-ага, пе глядя на русов, завел громкий разговор:
— Бьем, бьем московских послов, а толку все нет. Пойти на Русь, отобрать у матери ребенка — и то прибыльнее, чем их проеденные молью шубы.
Калга Хусам, принимая свою долю, закричал на телохранителей:
— Что глядите? Или нет у вас рук, а в руках ослопов? Или вам хочется, чтобы я сам о них свои руки осквернил?
Нуреддин Саадат превзошел своих братьев:
— Если бы не приказ моего брата, я бы с вас, послов, живьем содрал бы кожи и на этих поганых кожах сжег бы ваши поминки. Это не поминки, а бесчестье.
Посла били, на раны, в нос, глаза, рот лили мочу, сыпали соль п пепел. Уши прокололи спицами. В задний проход набивали конский волос и сухую траву.
Подьячий потерял сознание. Его обыскали, нашли восемь рублей и серебряный перстень. Чтобы привести подьячего в чувство, нуреддин приказал положить его опять на доску, а тут и пришли от хана с требованием явиться.
Садясь на коня, нуреддин велел посла оставить в покое, а пытать его людей; пытать до тех пор, пока не дадут за себя по пятидесяти беличьих шуб. И что поделаешь — дали.
Продали сами себя бахчисарайским евреям.
Инайет Гирей прислал за норовистым младшим братом еще одного гонца.
— Царевич, скачи в Чуфут-Кале! Великий хан и калга отправились в крепость.
Нуреддин испугался: что за напасть? Хан и калга в Чуфут-Кале спасаются от грозных набегов казаков. Но в Бахчисарае спокойно. Нежданная дворцовая смута? Или чума?
Страхи нуреддина были напрасны. Всюду спокойствие.
Хана и калгу он нашел стоящими на самой высокой круче Чуфут-Кале. Они глядели вдаль. Там, вдали, по белой меловой дороге, поднимая белое облачко, скакали несколько всадников.
— Это гонец везет мое письмо к муфти, — сказал хан братьям. — Я потребовал через него у султана голову Кан-Темира. Я убежден, что вместо головы султан пришлет нового хана. Гонец мчится в Грамата- Кая. Там стоит моя самая быстрая каторга. Она поднимет паруса тотчас, как гонец взойдет на палубу. Еще несколько мгновений — и гонца уже нельзя будет вернуть…
— Мы взяли Килию и Кафу, не убоявшись султанского гнева, мы убили бейлербея и кади, может ли сравниться с этим самое дерзкое послание? — удивился калга Хусам.
— Приказывай, хан! Приказывай, наш старший брат! Мы будем с тобой, пока сможем держать в руках наши сабли!
Так воскликнул Саадат, и хан Инайет Гирей обнял калгу и нуреддина. И они стояли так: руки хана на плечах братьев, а руки братьев, сплетясь, на груди хана.
День и ночь
Глава первая
Хохот как вопль. Пронзающий, как поросячий визг. На замок от такого не спрячешься. Да хохот ли это? Уж больно громко, бесстыдно — во все безлюдье голой улицы, во все бесцветье ослепших от полуденного солнца красок.
Истамбул…
Ни злобы, ни сострадания. Ори не ори — не услышат. Некому!
— О-о-о-ооо-ха-ха-ха-хиииии!
И молчок. И пузырями — икота.
— Ик! Ик! Ик!
Как удары маятника.
Бостанджи[17] вытягивают из дома человека. Вытянули. Их пятеро, блюстителей порядка. Из-за круглых плеч, жирных, будто коленки евнухов, — умершее лицо и ослепительно черные глаза, как те звезды, которые прилетают к земле, чтобы сгореть.
Вытянули со двора. Тесно прижались к воротам. Свистнуло шепелявое железо: молоток обрушился на шляпку гвоздя.
— О! О! О! Ооооо…
Бостанджи поглядели на свою работу со стороны, остались довольны и покинули человека. Они уходили молча, лениво, перебрасываясь скучными словами.
Оставленный в одиночестве человек, воя, припал щекой к воротам, окаменел, — одна шея вживе: набухнет — опадет, набухнет — опадет, будто зоб у лягушки. Человека прибили к воротам за ухо.
Бостанджи ни разу не оглянулись. Теперь на улице осталось двое: тот, кто смотрел, и тот, кто выл.
Тот, кто смотрел, подошел к воющему. Ему пришлось тоже прислониться щекою к воротам, потому что он хотел видеть глаза. Спросил:
— В чем твоя вина?
Воющий перестал выть и ответил:
— Я выпекал хлебы меньшего веса, но продавал по обычной цене.
— Тогда ты заслужил Это.
Торговец хлебом закрыл глаза. Он уморился стоять в позе распластанной на камне ящерицы, но сменить позу — пошевелиться, а ухо — на гвозде.
Тот, кто смотрел, потерял к тому, кто был виновен, интерес и ушел. Теперь торговец хлебом остался в совершенном одиночестве. Одурманенные полуденным зноем дома умерли: ни шороха.
Торговец хлебом опять было завыл, но быстро сник. Заскулил, как маленькая, побитая пинками хозяина, собачка.
'Во времена Янко-Бен-Мадъяна, в век короля Везандуна и в век Кустаитина[18] Истамбул был человеческим морем. Мастера стекались в него со всех семи климатов и строили свои великие талисманы от бедствий небесных и земных'.
Так написано в древних книгах.
Так было.
На Тавук-базаре со времен императора Кустантина стояла мраморная колонна. На той колонне бронзовое изваяние скворца. Раз в год тот скворец издавал крик, и тогда со всего Истамбула к скворцу летели птицы, и каждая несла по три сливы: одну в клюве, две в лапах. Припошение доставалось людям, и люди славили древних мастеров, чьи творения были талисманами.
Но люди пришли и ушли, и многие талисманы исчезли с лица земли.
Колонна на Тавук-базаре пала от землетрясения. В день, когда родился пророк Магомет, земля стала зыбкой, как море, а море разверзлось до самого дна. В тот день пали истуканы, и многие язычники разуверились в своих богах.
Нет боле чудесного скворца в Истамбуле. Птицы не дарят людям слив, но человеческое море не иссякло. Кан шумел Тавук-базар, так и шумит.
Тот, кто покинул прибитого к воротам за ухо, пришел к лавке, где выделывались кожи.
Заглянул в нее с черного хода, поднял с земли твердый комочек земли и ловко бросил в самого