через какие-то мгновения его восхитит: она уже просватана, не нужно и нее влюбляться и т. д. Тем самым сплетня подытоживает и возвещает будущую историю. Сплетня — глас истины (Вертер влюбится в уже занятый объект), и голос этот магичен: подруга — злая фея, с виду отговаривая, она предсказывает и накликивает. Когда говорит подруга, ее речь бесчувственна (фея не знает жалости): сплетня легка, холодна, она тем самым обретает статус некоторой объективности; так что ее голос словно вторит голосу науки. Обоим этим голосам свойствен редукционизм. Когда говорит наука, мне подчас удается разобрать в ее дискурсе словно бы отголоски некоей сплетни, которая легкомысленно, холодно и объективно разносит и поносит любимое мною, — которая говорит о нем, следуя истине.

Вертер

3. Сплетня упрощает другого до «он»/«она», и это упрощение для меня невыносимо. Другой для меня не «он» или «она», у него есть только его собственное имя, его имя собственное. Местоимение третьего лица — местоимение злое: это местоимение не-лица, оно делает отсутствующим, несуществующим. Когда я констатирую, что моим другим завладевают пошлые толки и возвращают его мне в виде обескровленного универсального заместителя, приложимого ко всему отсутствующему, то я словно вижу его мертвым, упрощенным, замурованным в урне в стену великого языкового мавзолея. Для меня другому не стать референтом: ты всегда только ты, я не хочу, чтобы Другой говорил о тебе.

Устраивать сцену

СЦЕНА. Фигура отсылает к любой «сцене» (в бытовом смысле слова) как взаимному обмену пререканиями.

1. Когда два субъекта ссорятся, последовательно обмениваясь репликами с целью иметь «последнее слово», эти два субъекта уже составляют чету: сцена является для них осуществлением определенного права, применением определенного языка, совладельцами которого они являются; каждый по очереди, говорит сцена, что означает: никогда ты без меня и наоборот. Таков смысл того, что эвфемистически называют диалогом: не вслушиваться одному в другого, но сообща подчиниться уравнительному принципу распределения речевых благ. Партнеры знают, что столкновение, которому они предаются и которое их не разлучит, столь же непоследовательно, как перверсивное наслаждение (сиена — как бы способ предаваться наслаждению без риска завести детей).

С первой сцены речь начинает свою долгую карьеру беспокойной и бесполезной деятельности. Именно диалог (поединок двух актеров) испортил Трагедию, еще прежде чем появился Сократ. Монолог, таким образом, отбрасывается в область предельных явлений жизни человечества: в архаическую трагедию, в некоторые формы шизофрении, в любовную солилоквию (по крайней мере, пока я «сдерживаю» мой бред и не поддаюсь желанию втянуть другого в последовательное речевое пререкание). Протоактер, безумец и влюбленный как бы отказываются выступать героями речи и подчиняться языку взрослых, социальному языку, внушаемому злобной Эридой, — языку всеобщего невроза.

Ницше, Якобсон[201]

2. «Вертер» представляет собой чистый дискурс влюбленного субъекта; монолог (идиллический или тревожный) прерывается в нем всего один раз, в самом конце, незадолго до самоубийства: Вертер наносит визит Шарлотте, которая просит его не приходить больше к ней до самого Рождества, тем самым давая ему понять, что нужно приходить пореже и что страсть его впредь не будут больше привечать; за этим следует сцена.

Сцена начинается с несходства: Шарлотта смущена, Вертер возбужден, и стеснение Шарлотты еще больше возбуждает Вертера; в сцене, таким образом, всего один субъект, разделенный энергетическим перепадом (сцена электрична). Чтобы эта неуравновешенность была запущена (как мотор), чтобы сцена набрала нормальную скорость, нужна приманка, которую каждый из двух партнеров старался бы перетянуть к себе; такой приманкой служит обычно какой-либо факт (который один утверждает, а другой отрицает) или решение (которое один навязывает, а другой от него отказывается; в «Вертере» — решение сознательно сделать реже свои визиты). Согласие логически невозможно, поскольку обсуждается не факт и не решение, то есть нечто внеречевое, а только то, что сказано прежде; у сцены нет предмета, или, по крайней мере, она очень быстро его теряет; это такая речь, предмет которой утерян. Именно таково свойство реплики: не иметь никакой доказательной, убеждающей цели, а только исходный пункт, причем этот исходный пункт всегда непосредственно рядом; в сцене я цепляюсь к тому, что было только что сказано. Субъект (разделенный и, однако, общий) сцены выражается дистихами; это и есть стихомифия, архаический образец всех сцен на свете (когда мы находимся в состоянии сцены, мы говорим «рядами» слон). Однако, какова бы ни была регулярность этого механизма, обязательно нужно, чтобы в каждом дистихе вновь проявлялся исходный перепад: так, Шарлотта все время направляет свою партию к общим утверждениям («Вы желаете меня именно потому, что это невозможно»), а Вертер все время возвращается к случайности, богине любовных ран («Ваше решение исходит, должно быть, от Альберта»). Каждый аргумент (каждый стих дистиха) выбран так, чтобы он был симметричным, как бы равным своему собрату и, однако же, усиленным добавочными заявлениями, — то есть некоторой надбавкой. Эта надбавка всякий раз не что иное, как возглас Нарцисса: А я! А я!

Вертер, Этимология[202]

3. Сцена как Фраза: структурно ничто не требует ее остановить; никакие внутренние законы ее не исчерпывают, ибо, как и во Фразе, если однажды задано ядро (факт, решение), то расширения его бесконечно возобновимы. Прервать сцену может единственно какое-либо внешнее по отношению к ее структуре обстоятельство: усталость обоих партнеров (усталости только одного не хватает), появление постороннего (в «Вертере» это Альберт) или же внезапная замена агрессивности желанием. Если не воспользоваться одной из этих случайностей, ни один из партнеров не в силах приостановить сцену. Какими средствами я мог бы тут располагать? Молчание? Оно лишь растравит стремление к сцене; значит, придется отвечать, чтобы как-то успокоить, смягчить его. Рассуждения? Ни одно из них не состоит из столь чистого металла, чтобы лишить другого голоса. Анализ самой сцены? Переход от сцены к метасцене лишь откроет новую сцену. Бегство? Это знак отсутствия, уже имевшегося ранее: пара уже разрушена; как и любовь, сцена всегда взаимна. Поэтому сцена нескончаема, как развертывание речи, она и есть сама эта речь, схваченная в своей бесконечности, это «вечное поклонение», благодаря которому, с тех пор как существует человек, это все говорит да говорит.

(У X… была та привлекательная черта, что он никогда не подхватывал поданных ему фраз; редкая форма аскетизма — он не пользовался языком.)

4. Сцена никогда не имеет какого-либо смысла, никогда не направлена к его прояснению или преобразованию. Сцена ни практична, ни диалектична; она роскошна, праздна; столь же непоследовательна, как извращенный оргазм, — она не метит, не грязнит. Парадокс: у Сада насилие тоже не метит, тело молниеносно восстанавливается — для новых трат; без конца кромсаемая, терзаемая, мучимая Жюстина всегда остается свежей, целой, отдохнувшей; то же относится и к партнерам в сцене: сцена прошла — и они тут же возрождаются как ни в чем не бывало. Незначительностью своих волнений сцена напоминает рвоту по-римски: я щекочу себе язычок (возбуждаю себя для пререканий), сблевываю (поток разящих аргументов), а потом спокойно возобновляю еду.

5. Будучи незначительной, сцена, однако, борется с незначимостью. Каждый партнер в сцене мечтает оставить за собой последнее слово. Сказать последним, «заключить» — значит наделить все сказанное судьбой, добиться господства, овладения смыслом, самому вносить, вколачивать его; в пространстве речи тот, кто приходит последним, занимает высшее место, законной привилегией на которое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату