1. «Поскольку тем утром у X… было хорошее настроение, поскольку я получил от X… подарок, поскольку мы удачно договорились о следующем свидании… — но, поскольку — внезапно — тем же вечером я встретил X… в сопровождении Y…, поскольку мне показалось, что они зашептались, завидев меня, поскольку встреча эта продемонстрировала всю двусмысленность ситуации и, быть может, даже двуличность X…, — то эйфория прервалась».
2. Инцидент ничтожен (он всегда ничтожен), но он стягивает к себе весь мой язык. Я тут же превращаю его в важное событие, замышленное чем-то вроде судьбы. На меня падает, увлекая все за собой, какой-то колпак. Бесчисленные едва заметные обстоятельства сплетаются при этом в черное покрывало Майи, гобелен из иллюзий, смыслов, слов. Происходящее со мной я принимаюсь классифицировать. Теперь этот инцидент уже обязательно будет проступать неровностью, словно горошина под двадцатью матрасами принцессы; наподобие бурно множащейся во сне дневной мысли, он станет распорядителем любовной речи, которая принесет плоды благодаря капиталу Воображаемого.
3. В инциденте меня задерживает и потом резонирует во мне не его причина, а структура, Ко мне, словно сдергиваемая со стола скатерть, стягивается вся структура отношения — со своими редутами, ловушками, тупиками (так в крошечной линзе, украшающей перламутровую авторучку, мне виден Париж с Эйфелевой башней). Я никого не упрекаю, не подозреваю, не ищу улик; я с ужасом вижу размах ситуации, в которую попал; я человек не злопамятства, а фатальности.
(Для меня инцидент представляет собой знак, а не индекс, элемент системы, а не плесень причинности.)
4. Подчас инцидент истерически производится моим собственным телом: предвкушаю встречу, торжественное признание, от которого жду благотворных результатов, — и сам же их срываю болью в животе или гриппом — всевозможными заместителями истерической афонии.
«Мне больно за другого»
1. «Предположив, что мы сопереживаем другому в его собственных переживаниях — то, что Шопенгауэр называет состраданием и что более точно следовало бы назвать единением в страданиях, единством страдания, — мы должны будем его возненавидеть, когда он сам, как Паскаль, сочтет себя этого достойным.» Если другой страдает от галлюцинаций, если он боится сойти с ума, мне следует галлюцинировать и самому, я и сам должен свихнуться. На самом деле, какова бы ни была сила любви, этого не происходит: я смущен, встревожен, ибо ужасно видеть, как люди, которых любишь, страдают, но остаюсь в то же время сух, непроницаем. Мое отождествление несовершенно: я — Мать (другой вызывает у меня заботу), но недостаточно Мать; я слишком суетлив — и тем более суетлив, чем более я сдержан в глубине души. Ведь, «искренне» отождествляясь с напастями другого, я вычитываю в этих напастях, что они происходят и без меня и что, будучи несчастным сам по себе, другой тем самым меня покидает; если он страдает, когда не я тому причиной, значит я для него не в счет; его страдание меня упраздняет, поскольку конституирует его вне меня.
2. И тогда все переворачивается: поскольку другой страдает без меня, к чему страдать на его месте? Его несчастье уносит его далеко от меня, я могу только запыхавшись бежать за ним, не надеясь когда-либо догнать его, слиться с ним. Лучше уж я отдалюсь от него чуть-чуть, поучусь жить немного вдалеке. Пусть вынырнет подавленное слово, которое оказывается на языке у любого субъекта, стоит ему пережить смерть другого: «Ну что ж, будем жить дальше!»
3. Я буду, стало быть, страдать с другим, но без нажима, не очертя голову. Такому поведению, одновременно очень эмоциональному и очень рассудочному, очень влюбленному и очень окультуренному, дать имя: это деликатность; она словно «боровая» (цивилизованная, художественная) Форма сострадания (Ата — богиня смятения, но Платон говорит о ее деликатности: ее нога крылата, она касается легко).
Сплетня
1. По дороге из Фалера какому-то человеку скучно, тут он замечает другого, идущего впереди, его окликает и просит, чтобы тот рассказал ему о пире, заданном Агафоном. Так рождается теория любви: из случайности, из скуки, из желания поболтать или, если угодно, из сплетни длиною в три километра. На знаменитом Пиру присутствовал Аристодем; он рассказал о нем Аполлодору, каковой на пути из Фалера и рассказывает о нем Главкону (человеку, как сказано, неискушенному в философии), а заодно, через посредство книги, рассказывает о нем и нам самим, до сих пор о нем рассуждающим. «Пир», стало быть, не только «беседа» (мы разговариваем о каком-то вопросе), но еще и сплетня (мы разговариваем между собой о других людях).
Произведение это, следовательно, подлежит ведению двух обычно подавляемых ликгвистик — поскольку официальная лингвистика занимается только сообщениями. Первая из них постулирует, что ни один вопрос (quaestio) не поставить, если отсутствует канва некоего собеседования; чтобы разговаривать о любви, сотрапезники не только говорят друг с другом, от образа к образу, от места к месту (в «Пире» весьма важно расположение лож), но и вовлекают в этот общий дискурс любовные связи, в которые вовлечены они сами (или считают, что вовлечены другие); такова должна быть лингвистика «беседы». Вторая лингвистика должна утверждать, что говорить — это всегда значит говорить что-либо о ком-либо; беседуя о Пире, о Любви. Главком и Аполлодор говорят о Сократе, Алкивиаде и их друзьях; «предмет» разговора проступает через сплетничество. Таким образом, активная филология (филология языковых сил) обязательно должна включать в себя две лингвистики: интерлокутивную лингвистику (говорить с другим) и делокутивную (говорить о ком-то).
2. Вертер еще не познакомился с Шарлоттой; но в карете, везущей его на загородный бал (по дороге им нужно подобрать Шарлотту), одна из подруг — глас Сплетни — дает Вертеру пояснения о той, чей образ