или
или еще:
С одной стороны, это ничего не говорит, с другой, говорит слишком многое: невозможно выверить. Мои потребности в выражении колеблются между совершенно непроницаемым хайку, кратко резюмирующим некую огромную ситуацию, и огромным обозом банальностей. Я одновременно слишком велик и слишком слаб для письма: я рядом с ним, всегда сжатым и сильным, безразличным к ребячливому «я», которое его домогается. Безусловно, любовь заодно с моим языком (который ее поддерживает), но она не может уложиться в мое письмо.
3. Я не могу писать себя. Что же это за «я», которое могло бы себя описать? Чем больше оно входило бы в письмо, тем более бы письмо его развенчивало, представляло бы его никчемным; шла бы все большая деградация, постепенно вовлекающая в себя и образ другого (писать о чем-то, это значит его отбрасывать в прошлое), и это отвращение неизбежно приводило бы к заключению: чего ради! Любовное письмо блокирует иллюзия экспрессивности: я — писатель или считающий себя таковым — продолжаю обманываться эффектами языка; я не знаю, что слово «страдание» не выражает никакого страдания и что, следовательно, использовать его — значит не только ничего не сообщить, но и очень скоро вызвать раздражение (не говоря о смехотворности моего положения). Надо, чтобы кто-нибудь научил меня, что нельзя писать, не утрачивая своего «чистосердечия» (все тот же миф об Орфее: не оборачиваться). Требование письма, с которым не может согласиться без душевных мук никакой влюбленный, — принести в жертву немножко своего Воображаемого и тем самым сквозь свой язык Валь осознать немного реального. В лучшем случае, все, что я мог бы произнести, — это письмо Воображаемого, и для этого мне следует отказаться от Воображаемого моего письма — позволить языку работать надо мной, подвергаться несправедливостям (оскорблениям), которые он не замедлит наложить на двойной Образ влюбленного и его другого.
Язык Воображаемого — это лишь утопия языка; язык совершенно первичный, райский, язык Адама, язык «природный, избавленный от искажений или заблуждений, чистое зерцало наших чувств, чувственный язык (die sensualische Sprache)»: «На чувственном языке между собой беседуют все духи, им не нужен никакой другой язык, ибо это язык природы».
4. Желая писать любовь, приходится иметь дело с языковым месивом; это та область смятения, где языка одновременно оказывается и слишком много и слишком мало, он и чрезмерен (неограниченной экспансией «я», эмотивным паводком) и беден (кодами, к чему его принуждает и низводит любовь). Пытаясь писать о смерти своего маленького сына (хотя бы клочки письма), Малларме обращается к разделению родительских функций:
Но любовные отношения превратили меня в нераздельный, атопичный субъект: я сам свое собственное дитя — я одновременно и отец и мать (себе, другому): какое же тут может быть разделение труда?
5. Знать, что для другого не пишут, знать, что написанное мною никогда не заставит любимого полюбить меня, что письмо ничего не возмещает, ничего не сублимирует, что оно как раз там, где тебя нет, — это и есть начало письма.
Любовное послание
1. Когда Вертер (на службе у Посланника) пишет Шарлотте, его письмо следует такому плану: 1. Какая радость думать о вас! 2. Я нахожусь здесь в светской среде, и без вас мне так одиноко; 3. Я встретил кого-то (девицу фон Б.), кто вас напоминает и с кем я могу о вас беседовать; 4. Я жажду, чтобы мы были вместе. — Варьируется, на манер музыкальной темы, одна и та же информация: я думаю о вас.
Что же это значит — «думать о ком-то»? Это значит забывать его (без забвения жизнь просто невозможна) и часто пробуждаться от этого забытья. Очень многое по ассоциации возвращает тебя в мой дискурс. Не что иное, как эту метонимию, и значит «думать о тебе». Ведь сама по себе мысль эта пуста: я тебя не мыслю — я просто-напросто заставляю тебя возвращаться (ровно постольку, поскольку тебя забываю). Именно эту форму (этот ритм) и зову я «мыслью»: мне нечего тебе сказать, кроме того что об этом «нечего» я говорю именно тебе: