образа во мне запечатлевается (как на светочувствительной бумаге) не сумма деталей, а тот или иной изгиб. В другом меня внезапно трогает (восхищает) голос, покатость плеч, хрупкость силуэта, мягкость руки, манера улыбаться и т. п. И отныне — какое мне дело до эстетики образа? Нашлось что-то точно совпавшее с моим желанием (о котором я в полном неведении); а значит, мне безразличен в нем всякий стиль. Иногда меня воспламеняет в другом его соответствие какому-либо великому культурному образцу (я словно вижу другого изображенным на полотне старого мастера); иногда, напротив, рану во мне открывает некая непринужденность вновь появившегося. Я могу увлечься чуть вульгарной (намеренно вызывающей) позой: среди тривиальных пошлостей есть и утонченно-изменчивые, которые мельком пробегают по телу другого, — мимолетная (но подчеркнутая) манера растопыривать пальцы, расставлять ноги, двигать за едой мясистыми губами, предаваться самым прозаическим занятиям, на секунду делать свое тело бессмысленным — для вида (в «тривиальности» другого завораживает, быть может, как раз то, что на кратчайший миг я подмечаю, как из всего остального в его личности выделяется некий проституирующий жест). Поражает меня (снова охотничья терминология) черта, знаменующая некую частицу практики, мимолетное мгновение чьей-то позы, короче, некую схему (σχημα — это тело в движении, в ситуации, в жизни).
5. Выходя из кареты, Вертер впервые видит Шарлотту (в которую и влюбляется), окруженную рамкой дверного проема, — у себя дома она нарезает детям ломти хлеба: прославленная, часто комментируемая сцена. Прежде всего, мы любим картину. Ведь для любви с первого взгляда требуется еще и знак ее молниеносности (каковая и делает меня безответственным, подчиняет фатальности, захватывает, восхищает); а из всех способов представить объект лучше всего в первый раз смотрится именно картина. Занавес разрывается: никогда еще не виданное раскрывается все сразу и отныне пожирается глазами; непосредственность зрелища равноценна его полноте-я посвящен, картина освящает объект, который я отныне буду любить.
Чтобы меня восхитить, подходит все, что может проникнуть ко мне через обрамленность разрыва: «В первый раз я увидел X… через окно автомобиля; окно смещалось, словно объектив, выискивающий в толпе, кого полюбить; а затем — какой же глазомер желания заставил меня замереть? — я зафиксировал это видение, за которым с тех пор следил на протяжении месяцев; но другой, будто не желая поддаваться этой живописи, в котором он терял себя как субъекта, впоследствии каждый раз, когда ему приходилось появляться в моем поле зрения (например, входя в кафе, где я его дожидался), делал это с предосторожностями, a minimo, всем телом проявляя сдержанность и словно бы безразличие, не торопясь меня заметить и т. д. — короче, пытаясь вырваться из рамы».
Всегда ли визуальна эта картина? Она может быть и звуковой, контур раны может быть языковым; я могу влюбиться в сказанную мне фразу — и не только потому, что она говорит мне нечто затрагивающее мое желание, но и из-за своего синтаксического оборота (контура), который начнет жить во мне как воспоминание.
6. Когда Вертер «открывает» Шарлотту (когда разрывается занавес и появляется картина), Шарлотта режет хлеб. Ханольд влюбляется в идущую женщину (Gradiva — «ступающая»), заключенную к тому же в рамку барельефа. Завораживает, восхищает меня образ чьего-то тела в ситуации. Возбуждает меня силуэт человека за работой, который не обращает на меня внимания: на Человека-волка производит живое впечатление молодая горничная Груша: встав на колени, она драит пол. Действительно, рабочая поза до некоторой степени гарантирует мне невинность образа: чем больше предоставляет мне другой знаки своей занятости, своего равнодушия (моего отсутствия), тем сильнее я уверен, что захвачу его врасплох, словно для того, чтобы влюбиться, мне нужно исполнить завещанное пращурами правило умыкания, а именно — внезапность налета (я застаю другого врасплох, и тем самым он застает врасплох меня: я же не ожидал застать его врасплох).
7. Существует манящая иллюзия любовного времени (и зовется она романом о любви). Я (вместе со всеми) верю, что факт влюбленности — это «эпизод», у которого есть начало (первый взгляд) и конец (самоубийство, разрыв, охлаждение, уход в уединенную жизнь, в монастырь, в путешествие и т. д.). Тем не менее, начальную сцену, в ходе которой я и был восхищен, я могу только реконструировать: это запоздалое переживание. Я реконструирую травматический образ, который переживаю в настоящем, но грамматически оформляю (высказываю) в прошедшем времени: «Я, глядя на него, краснела и бледнела, то пламя, то озноб мое терзали тело, покинули меня и зрение и слух. В смятеньи тягостном затрепетал мой дух». «Первый взгляд» всегда излагается в простом прошедшем: ибо он одновременно и прошлый (реконструированный), и простой (точечный); если можно так выразиться, это непосредственное предшествующее. Образ отлично согласуется с этой временной иллюзией: четкий, неожиданный, обрамленный, он уже (или еще, или всегда) образует собой воспоминание (суть фотографии — не представлять, но напоминать). Когда я «снова вижу» сцену умыкания, я ретроспективно создаю некую случайность; эта сцена ею щедро наделена: я не перестаю удивляться, что мне так повезло — встретить нечто так подходящее своему желанию; или же тому, что я пошел на столь огромный риск — покориться ни с того ни с сего неведомому образу (и вся реконструированная сцена действует словно пышный монтаж, основанный на моем неведении).
«Как лазурь была светла»
1. Хотя любовный дискурс — всего лишь пыль фигур, мельтешащих в непредсказуемом порядке, наподобие летающей по комнате мухи, — я могу приписать любви, по крайней мере задним числом, в воображении, некое упорядоченное становление; этим историческим фантазмом я подчас превращаю ее в приключение. При этом, по-видимому, развитие любви проходит через три этапа (или три акта): сначала это мгновенное пленение (я восхищен чьим-то образом); потом — череда встреч (свидания, телефонные звонки, письма, прогулки), в ходе которых я упоенно «осваиваю» совершенство любимого существа, иначе говоря, нежданную адекватность некоего объекта моему желанию: это сладостность начала, характерная пора идиллии. Эта счастливая пора обретает свою самотождественность (свою замкнутость), противопоставляясь (по крайней мере в памяти) некоему «впоследствии»: «последствие» — это долгая полоса страданий, ран, тревог, невзгод, обид, отчаяний, смятений и ловушек; я живу в их власти, под беспрестанной угрозой, что все рухнет и погребет одновременно другого, меня самого и чарующую встречу, поначалу открывшую нас друг другу.
2. Есть влюбленные, которые не кончают самоубийством: из этого «туннеля», следующего за любовной встречей, я могу и выбраться, вновь увидеть белый свет — либо я сумею найти диалектический выход из несчастной любви (сохранив любовь, но избавившись от ее гипноза), либо, отказавшись от этой конкретной любви, я устремлюсь дальше, пытаясь повторить с другими встречу, которой я по-прежнему ослеплен: ибо она принадлежит к разряду «первых радостей» и я не успокоюсь, пока она не вернется; я утверждаю утверждение, начинаю заново, не повторяясь.
(Встреча распространяется во все стороны; позже, в воспоминаниях субъекта три этапа любовной