следует некоторому пути, который всегда можно интерпретировать в плане причинности, финальности, а при необходимости даже и морали («Я был без ума, я излечился», «Любовь — это ловушка, которой отныне надо остерегаться» и т. д.): это и будет история любви, порабощенная великим нарративным Другим, общим мнением, которое обесценивает всякую чрезмерную силу и требует от субъекта самому редуцировать мощно струящееся сквозь него, без порядка и без конца, воображаемое — до размеров мучительно- болезненного кризиса, от которого следует излечиться («Родилось, выросло, измучило, прошло», совсем как гиппократовская болезнь): история любви («приключение») есть дань, которую влюбленный должен заплатить миру, чтобы примириться с ним.

Совсем иное — дискурс, солилоквия, a parte, что сопровождает эту историю, никогда о ней не зная. Сам принцип этого дискурса (и представляющего его текста): его фигуры не могут быть упорядочены — расставлены по ранжиру, куда-то направлены, устремлены к какой-либо цели (к обзаведению семьей); среди них нет ни первых, ни последних. Чтобы заставить понять, что речь здесь идет не о какой-то истории любви (или об истории какой-то любви), чтобы подавить искушение смыслом, необходимо было избрать абсолютно незначимый порядок. Поэтому последовательность фигур (неизбежная, ибо самый статус книги задает в ней направленное движение) подчинена здесь двум спаренным произволам: произволу номинации и произволу алфавита. Каждый из этих произволов, однако, смягчен: один — в силу семантических причин (из всех существующих в словаре имен фигура может принять лишь два-три), другой — в силу тысячелетней условности, диктующей порядок нашего алфавита. Таким образом мы избегаем проделок чистой случайности, которая вполне могла бы произвести логические последовательности, — ибо не нужно, говорит один математик, «недооценивать способности случая порождать чудовищ»; в данном случае чудовищем была бы возникающая из некоторого порядка фигур «философия любви» — там, где нужно ждать лишь ее (любви) утверждения.

3. Ссылки

Чтобы написать это сочинение на любовную тему, мы смонтировали вместе куски различного происхождения. Кое-что здесь — из систематического чтения («Вертер» Гете). Кое-что — из навязчиво перечитываемого («Пира» Платона, Дзэна, психоанализа, некоторых мистиков, Ницше, немецких lieder). Кое-что — из прочитанного случайно. Кое-что — из дружеских бесед. Наконец, кое-что из моей собственной жизни.

Пришедшее из книг и от друзей иногда отмечается на полях текста в виде имен для книг и инициалов для друзей. Эти ссылки — не авторитетные, а дружеские: я не предъявляю гарантии, а просто напоминаю, как бы кивком на ходу, то, что меня прельстило, убедило, подарило миг наслаждения: понять (быть понятым?). Посему эти отзвуки прочитанного и услышанного оставлены часто в расплывчато- незавершенном состоянии, которое уместно в дискурсе, чьей инстанцией является не что иное, как память о местах (книгах, встречах), где нечто было прочитано, сказано, выслушано. Ибо, если автор наделяет здесь влюбленного субъекта своей культурой, взамен влюбленный субъект передает ему невинность своего воображаемого, безразличного к правилам и обычаям знания.

Итак, слово берет влюбленный, он говорит:

Быть аскетичным

АСКЕЗА. Чувствует ли он себя виноватым перед любимым человеком или же просто хочет произвести на него впечатление, демонстрируя свое горе, влюбленный субъект в качестве самонаказания налагает на себя аскетическое поведение (образ жизни, одежда и т. п.).

1. Поскольку я виновен и в том, и в этом (у меня есть, я нахожу тысячи причин им быть), я себя накажу, я попорчу свое тело: коротко остригу волосы, скрою за темными очками взгляд (способ уйти в монастырь), посвящу себя изучению сухой и абстрактной науки. Я буду вставать рано, чтобы работать, пока еще темно, как монах. Буду очень терпелив, чуть грустен, одним словом, достоин, как и подобает злопамятному человеку. Я буду истерически подчеркивать свою скорбь (скорбь, которую я сам себе приписываю) одеждой, стрижкой, размеренностью своих привычек. Это будет мягкое отступление, ровно то небольшое отступление, которое необходимо для нормального функционирования скромной патетики.

2. Аскеза (поползновение к аскезе) адресована другому: обернись, взгляни на меня, посмотри, что ты со мною делаешь. Это шантаж: я предъявляю другому символ моего собственного исчезновения, такого, каким оно наверняка и произойдет, если он не уступит (чему?).

Атопос

АТОПОС. Любимый человек признается влюбленным субъектом как «атопичный» («странный», «неуместный», определение, данное Сократу его собеседниками), т. е. неклассифицируемый, обладающий вечно непредвиденной самобытностью.

1. Атопия Сократа связана с Эросом (за Сократом ухаживает Алкивиад) и со Скатом (Сократ электризует и парализует Менона). Атопос — это другой, которого я люблю и который меня завораживает. Я не могу его классифицировать именно потому, что он Единственный, единичный Образ, который чудом отвечает особенностям моего желания. Это изображение моей истины; он не может подпасть ни под какой стереотип (каковой есть истина других).

Ницще[73]

Однако я любил или же полюблю в своей жизни несколько раз. Так что же, мое желание, каким бы особенным оно ни было, соответствует одному определенному типу? Мое желание, следовательно, поддается классификации? Нет ли у всех людей, которых я любил, общей черты, единственной, пусть сколько угодно неуловимой (нос, кожа, выражение лица), которая позволяет мне сказать: вот мой тип! «Это вполне мой тип», «Это вовсе не мой тип» — слова волокиты; не является ли влюбленный всего лишь чуть более разборчивым волокитой, который всю жизнь ищет «свой тип»? В каком уголке противостоящего тела должен прочесть я свою истину?

2. Атопичность другого: я подмечаю ее у него на лице каждый раз, когда читаю там его невинность, его великую невинность: он ничего не знает о том зле, что мне причиняет, — или, чтобы избегнуть лишнего пафоса, о зле, что он мне делает. Ведь невинный, не правда ли, не поддается классификации (а потому подозрителен любому обществу, которое «ориентируется» лишь там, где оно может классифицировать Проступки)?

X… имел кое-какие «черты характера», по которым его было нетрудно классифицировать (он был «нескромен», «жуликоват», «ленив» и т. д.), но раза два-три мне довелось прочесть у него в глазах выражение такой невинности (другого слова нет), что я в любых обстоятельствах старался ставить его как бы в стороне от него самого, вне его собственного характера. В этот момент я освобождал его от всяких комментариев. Как и невинность, атопия сопротивляется описанию, определению, вообще языку, который есть майя, классификация Имен (Проступков). Своей атопичностью другой приводит язык в дрожь: нельзя говорить о нем, про него, любой признак оказывается мучительно ложным, тягостно бестактным; другой не поддается квалификации (это, видимо, и есть истинный смысл слова атопос).

3. Перед лицом блистательной самобытности другого я никогда не чувствую себя «атопичным», а скорее классифицированным, сданным в архив словно дело, в котором все уже выяснено. Иногда, однако, мне все же удается приостановить игру этих неравных образов («Почему я не могу быть столь же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату