обер-прокурору, ведь порою такие истории до суда доходили… Нет, этого позора в своем доме он не допустит, даже если придется Машу скрутить по рукам и ногам. Жене и младшей дочке Дашеньке Дьяков приказал неотлучно находиться при ослушнице, спать в одной комнате с нею. В глубине души он еще испугался мятежного блеска ее глаз. А ну как не побоится греха и что-нибудь над собой учинит?..
Ох и крутился Алексей Афанасьевич той ночью в постели, ох и поджаривался на горячей сковородке своих мыслей и страхов! А поутру, едва позавтракали, доложили, что прибыл гость. Господин Хемницер просит принять.
Дьякова аж перекосило.
Иван Иванович Хемницер служил при Соймонове, директоре Горного училища, состоял в числе членов ученого собрания при сем училище, носил звание обер-бергмейстера и переложил на русский язык сочинение академика Лемана «Кобальтословие, или Описание красильного кобальта». И тоже был пиит! Недавно издал собрание своих басен, о которых сразу заговорили, хотя вышли они без имени автора: то ли поскромничал Хемницер, то ли побоялся, как бы явные намеки на современность не повредили его службе. Против мягкого, приветливого Хемницера обер-прокурор ничего не имел, кроме одного: он был приятель Василия Капниста, а значит, и несостоявшегося женишка — Львова.
Небось хлопотать приехал! Может, не принимать?
Обер-прокурор совсем уже собрался сказать, что нездоров, как вдруг обратил внимание, что лакей слишком уж бледен, чисто мукой присыпан.
— Ты чего трясешься-то, Никиша? — ласково спросил лакея Алексей Афанасьевич.
— Я с его человеком, Федькою, словом перекинулся… — всхлипнул лакей. — Он сказывал, господин-де Хемницер свататься к Марии Алексеевне приехали.
— Мать честная, ну просто покою от женихов нет! — хмыкнул было Дьяков — и подавился смешком, сообразив, отчего так переживает Никиша. Да ведь все домашние слышали его вчерашние угрозы! В том числе и дворовые люди. Хозяин дома не сдерживал голоса, когда орал, да ногами топал, да сулил отдать любимую дочку за первого встречного-поперечного.
Ну вот он и явился не запылился, господин баснописец Хемницер… Суженый Машенькин.
Мать честная, еще ведь и неизвестно, кто хуже, Львов или этот… Эзоп доморощенный!
Но делать нечего. Раз сказано — значит, быть по сему. Слово обер-прокурорское крепче камня!
— Проси подождать, приму скоро, — выговорил Дьяков хрипло. — А мне — одеваться!
До последней минуты он надеялся, что у Хемницера какие-то иные надобности, иные дела. Что прибыл он именно к обер-прокурору Дьякову, а не к Алексею свет-Афанасьевичу, отцу девицы Марии Алексеевны.
Напрасно надеялся.
Выслушал сбивчивое предложение руки и сердца, зажмурился, словно в ледяную воду кинуться собрался, и тяжело уронил:
— Согласен. Берите за себя девку!
Хемницер глаза так и вытаращил. Не ждал, видимо, скорого согласия. С испугу да от изумления начал бекать и мекать:
— Да как же… да что же… А согласия Марии Алексеевны не надо ли спросить?
— Никуда не денется она, пойдет с вами под венец. — И крикнул: — Никиша! А ну, зови Машку!
Спотыкаясь от волнения, лакей ушел. Спустя некоторое время появилась дочь: в лице, совершенно как у Никиши, ни кровинки, губы поджаты, глаза опущены. Следом семенила перепуганная мать.
— Ну, Машенька, — откашлявшись, изрек обер-прокурор. — Вчера я тебе посулил найти жениха хорошего. Вот Иван Иванович тебя сватает. Я не против твоего счастия. Совет вам да любовь. Подать икону, благословлю жениха с невестою!
Он думал, Машка сейчас без чувств грянется или в слезы ударится, однако она даже не шелохнулась, и в лице ее ничто не дрогнуло.
— Благодарствуйте, батюшка, — выговорила чуточку охриплым голосом. — Только дозвольте мне с
Ох, Дьякову бы не слушаться… Дьякову бы скрепиться… но жена ухватила его за руку, лакей услужливо распахнул двери, а Хемницер закудахтал:
— Конечно, конечно, Мария Алексеевна, нам с вами непременно нужно поговорить!
Дьяков и сам не помнил, как вышел за дверь. Плюхнулся в другой комнате в кресло, чуя недоброе…
Не прошло и пяти минут, как дверь распахнулась и вышел Хемницер — ну и ну! Краше в гроб кладут!
— Великодушно извините, ваше высокопревосходительство, — пробормотал жених чуть слышно. — Однако я осознал, что поступил опрометчиво, домогаясь руки и сердца Марии Алексеевны. Сия прекрасная девица не для меня. Я оной недостоин. Прощайте!
И опрометью выскочил вон, словно боялся, что обер-прокурор сейчас опробует на нем крепость своей трости. А у того, что уж и говорить, такое искушение было, было…
Однако лишь захлопнулась за беглецом одна дверь, как в другую вошла Маша.
— Милый, любезный батюшка, — проговорила она твердым голосом, — коли не хотите более позору для нашего имени, дозволяйте мне самой на жениха поглядеть прежде, чем вы нас благословлять приметесь!
И вышла вон.
Дьякова тогда чуть удар не хватил… Не стоит описывать всех слов, какие он вслед дочери выкрикнул. Дело дошло до того, что пришлось за лекарем посылать и пиявки к вискам ставить, чтобы вскипевшую кровь оттянуть!
Однако ничего, к ночи ему полегчало.
Да уж, вот Карфаген так Карфаген…
Да что ж она такого сказала Хемницеру? Но узнать об сем не удавалось. Так и не удалось.
Сначала Алексей Афанасьевич мечтал высечь строптивицу или в монастырь отправить. Уплакала жена, улестили Капнист да граф Стейнбок. Да и у него самого постепенно улеглась злоба против любимицы. И с тех пор, встречая очередного претендента на Машенькину руку (они не обходили дома Дьяковых!), он прежде звал дочку. И заранее знал — дело кончится отказом.
Так прошло четыре года, и постепенно жениховская тропа к Машеньке стала зарастать травой. Ну а как же — двадцать восьмой годок пошел девице Дьяковой! Она ведь не девица уже, старая дева!
Жена точила слезы. Машенька ходила с горделивым, надменным видом мученицы. До Дьякова то в одном, то в другом доме доходили слухи о новых стихах, коими полнились девичьи альбомчики:
Господин обер-прокурор злился, бранился, сделался крут на расправу со слугами — и с каждым днем все отчетливей понимал, что сам погубил жизнь своей дочери. И почти с облегчением встретил зятьев, Капниста да Стейнбока, которые однажды на пару заявились в дом, приперли тестя к стенке и потребовали — потребовали! — принять очередное сватовство Николая Александровича Львова благосклонно, чтоб две жизни, его и Машину, вовсе не губить.
И наперебой начали перечислять его достоинства. Дьяков, набычась, выслушивал: Львов-то уже не простой чиновник VIII класса, а коллежский советник, член Российской академии, самый обещающий архитектор столицы — его проект собора в Могилеве одобрен Екатериной II, а австрийский император