и именовала себя «жрицей душевного, умственного и художественного». Антон Павлович, правда, называл ее Сафо, и неведомо, следовало это принимать за комплимент или нет. Впрочем, может быть, он просто каламбурил с ее именем.
Софья Петровна была очень известна в Москве, да и в самом деле являлась выдающейся личностью, как принято выражаться. Она блистательно играла на своем беккеровском рояле, легко читала ноты с листа и часто исполняла трио с виолончелистом и скрипачом; писала красками, и очень хорошо, даже выставляла свои работы, главным образом натюрморты и пейзажи. Ее работы экспонировались в 1887–1906 годах почти на всех периодических выставках Московского общества любителей художеств, которое приняло ее в свои члены за картину «Монастырские ворота». Кроме того, Софья Петровна участвовала в выставке Товарищества передвижников в некоторых петербургских выставках. Но самой, пожалуй, высокой оценкой дарования художницы стало то, что в 1888 году ее картину «Интерьер церкви Петра и Павла в Плесе» приобрел для своей галереи Павел Михайлович Третьяков.
Софья Петровна иногда носила мужской костюм и ходила с ружьем на охоту, а позже ездила с художниками на этюды в качестве полноправного товарища, не обращая внимания на сплетни и пересуды… Словом, она была незаурядная женщина! Это свойство и собирало в ее кружок выдающихся людей. Даже когда Репин приезжал в Москву, он непременно посещал салон Кувшинниковой.
Сама она позднее так описывала свою жизнь: «Поклоняясь театру, музыке, всему прекрасному, доблестному, я часто сталкивалась с очень интересными людьми.
Имея мужа, человека на редкость гуманного, великодушного, так же глубоко любящего искусство, как и я, не только не ставившего мне преград для занятий им, но, наоборот, всячески помогавшего в этом отношении, будет понятно, если я скажу, что жизнь моя была почти сплошным праздником…»
И вот в атмосферу этого сплошного праздника попал Левитан.
Он был ошарашен тем, что Софья Петровна мгновенно узнала его. Как ни мимолетен был взгляд, которым они обменялись там, посреди чиста поля, по которому она скакала на своем медово-рыжем коне, его лицо запало ей в память.
— Вид у тебя был уж очень ошарашенный! — объяснит она Левитану потом, когда они перейдут на «ты» и отношения между ними установятся близкие. Самые близкие — ближе просто некуда.
А сначала-то она держалась с ним подчеркнуто скромно. Сообщила, что восхищена его творчеством, что хотела бы учиться у него живописи… На уроки приезжала в его мастерскую, причем и в самом деле оказалась очень прилежной и усердной ученицей. Она совершенно поразительно умела распоряжаться временем. Часы в ее обществе, признавался с изумлением Левитан, как бы удлинялись: за какое-то вовсе уж малое время они успевали и живописью позаниматься, и провести время в постели… вернее, на том убогоньком шатком топчане, который стоял в мастерской Левитана и который они совместными усилиями расшатали еще сильнее, так что художнику частенько-таки приходилось этот несчастный топчан ставить на попа и подбивать его подгибающиеся ножки.
«Левитан закружился в вихре!» — вскоре с неодобрением констатировал Чехов… Хотя чего тут было не одобрять, строго говоря? Пожалуй, он немного ревновал друга, который был влюблен страстно, ошалело, безудержно — так, как сам Антон Павлович, человек более рассудочный и умственный, чем пылкий и сердечный, не смог полюбить никогда. Правда, эта ревность к Софье Петровне пряталась у Чехова за якобы искреннее сочувствие к Левитану, которого «Сафо», по мнению Антона Павловича, открыто водила за нос. Был у нее знакомец по имени Алексей Степанов, тоже художник, — друг дома, как это называлось. Он был фантастически, рабски влюблен в Софью Петровну, которая держала его на шелковом, но очень прочном поводу. Другое дело, что Степанов на этом поводу ходил очень охотно. Ну что ж, с появлением Левитана у Софьи Петровны стали заняты обе руки. А впрочем, она, эта амазонка, вполне могла бы управлять и древнегреческой квадригой, поводья которой, как известно, распределялись между всеми десятью пальцами.
Вообще-то не Сафо ее следовало прозвать, а Цирцеей! О нет, она не превращала мужчин в скот, но полностью подчиняла их своей воле, делала бессловесными своими рабами, довольными теми крохами, которые Софья им бросала, благословляющими ту руку, которая их била…
Таким рабом был муж Софьи Петровны, Дмитрий Павлович Кувшинников. Таким стал со временем господин Степанов и иже с ними. Однако Левитана участь сия миновала, потому что Софья и сама в него влюбилась. Но это не помешало ей, отправившись с Левитаном летом 1887 года на пленэр, прихватить в собой в компанию и Степанова. Мужчины, впрочем, отлично ладили между собой.
С другой стороны, на творчестве Левитана эта бурная связь отрицательно не сказывалась. Вот уж нет! Сам Антон Павлович писал брату: «Едва я кончил письмо, как звякнул звонок, и я увидел гениального Левитана. Жульническая шапочка, франтовский костюм, истощенный вид… Был он два раза на „Аиде“, раз на „Русалке“, заказал рамы, почти продал этюды…» Короче, дела, как творческие, так и финансовые, шли у художника блестяще!
В ту же пору его жизни артист Донской, тоже завсегдатай салона Кувшинниковой, не раз исполнявший здесь партии из «Лоэнгрина», «Пиковой дамы» или «Паяцев» под аккомпанемент Софьи Петровны, так описывал художника: «И сейчас он стоит передо мной как живой в разгар спора, со сдержанными, но полными внутреннего огня жестами, со сверкающими, удивительными глазами… Его речь в таких случаях била фейерверком, и он засыпал своего противника бесконечными потоками блесток… Откуда что бралось? Неожиданные мысли выливались в те образные и своеобразные выражения, которыми умеют думать и говорить только художники. В каждом слове чувствовалась сила и уверенность страстного убеждения, добытого долгими, одинокими переживаниями и согретого темпераментом истинного большого художника».
Не стоило, право, Чехову ревновать: Софья прекрасно понимала, что «повод» Левитана должен быть длиннее, свободнее, чем у Степанова. Ей, конечно, льстила перспектива оказаться музой этого, безусловно, великого художника. Печально, что Левитан не слишком-то любил писать портреты (к примеру, такие, какими Брюллов прославил красоту своей музы и возлюбленной графини Самойловой), ну что же, для Софьи Петровны было довольно того, что она постоянно присутствовала при процессе, так сказать, создания его картин. И следует сказать, что немало полотен Левитана было вдохновлено не только красотами русской природы, которую он обожал, но и присутствием его возлюбленной женщины.
Впрочем, ее портрет он тоже написал — зимой 1888 года. Софья Петровна изображена сидящей в кресле, на ней белое атласное платье с розовыми цветами у ворота. Левая рука затянута в желтую перчатку. Лиф платья плотно обтянул тонкую талию, атлас струился мягкими складками до полу. Прелестны ее темные глаза и вьющиеся волосы… Правда, это изображение немножко далековато от образа той буйной амазонки, которая с первого взгляда поразила воображение Левитана, но фигура все же очень хороша!
Каждое лето и каждую осень Софья с Левитаном проводили на этюдах, почти не разлучаясь. Вместе они оказались в Плесе, и какое же множество картин было написано там! «После дождя. Плес», «Березовая роща», «Вечер. Золотой Плес», «Осень. Мельница», «Пасмурный день на Волге», «Буря-дождь», «Церковь в Плесе», «Уголок в Плесе», «Вечерний звон», «Тихая обитель»… Да все невозможно перечислить! Как принято выражаться, Левитан открыл Плес, а Плес открыл Левитана…
Как-то раз Софье захотелось посмотреть церковную службу в старом храме, который давно стоял на запоре. Его история была окутана легендами: будто бы некогда здесь, у притвора под массивной плитой с кольцами, похоронили трех наложниц Ивана Грозного, сосланных в Плес за строптивость. Говорили о церкви разное. Но давно уже не открывались врата ее алтаря.
Они пошли к старому священнику отцу Якову. Просили долго. Священник опасался, что ветхие стены могут не выдержать. Но потом он поддался-таки уговорам гостей.
Левитан был потрясен службой. Он вообще любил в русской церковной службе прежде всего театральную красоту обряда.
«Впечатление получилось действительно и сильное, и трогательное, — будет потом вспоминать Софья Петровна. — Отец Яков и какой-то дьячок, тоже старенький, точно бы заплесневевший и обросший мхом, удивительно гармонировали с ветхостью стен и темными, почерневшими ликами образов. Странно звучали удары старого, точно бы охрипшего маленького колокола и глухо отдавались, как будто эхо призрачных молитв. Где-то вверху на карнизах удивленно ворковали голуби. Аромат ладана смешивался с запахом сырой затхлости, и огненные блики мистически мелькали на венчиках образов на иконостасе, а в