мне еще несколько бутылок“»[266].
Во время европейских гастролей Карузо Леднер был не только импресарио, но и секретарем тенора, его компаньоном, медбратом, доверенным лицом, организатором его досуга и опекуном. Это была нелегкая работа. Карузо получал тогда ежедневно по 50–60 писем на разных языках и считал долгом отвечать почти на каждое, что и приходилось делать его немецкому другу.
Когда не было спектаклей или репетиций, Энрико любил вырезать и вклеивать в альбомы фотографии, собирал отзывы прессы о своих выступлениях, раскладывал пасьянс, ходил в цирк и кино. Импресарио попытался развлекать друга изысканными немецкими анекдотами, однако тот их не очень понимал и в ответ рассказывал смачные итальянские, причем сам же хохотал как над ними, так и над смущением своего друга. Дороти Карузо позднее рассказывала об особенностях чувства юмора своего мужа: «Юмор Энрико не носил утонченного характера. Его непосредственность была столь же искренней, как радость крестьянина на ярмарке. Зимой, когда улицы были покрыты снегом и льдом и дул сильный ветер, он, бывало, стоял у окна, глядя на людей, пересекавших Таймс-сквер, и трясся от смеха. Он с удовольствием считал сбитые шляпы и сломанные зонтики и кричал в окно, как будто его могли услышать: „Осторожно. Здесь скользко!..“
В цирке он был не зрителем, а действующим лицом. Он становился им уже тогда, когда входил в двери Медисон-сквер-гарден. Как ребенок, он был весь поглощен происходившим. Он гримасничал вместе с клоунами и высовывался из ложи, чтобы пожать им руки, когда они уходили с арены. Он невольно обращал на себя всеобщее внимание. Он ходил смотреть на уродцев, как будто навещал своих приятелей. Однажды Энрико спросил трехногого уродца, доволен ли тот таким числом ног.
— До чего же забавно, — сказал он. — Ему нравится, что он может сидеть и стоять на коленях в одно и то же время.
Затем с гордостью добавил:
— Он тоже неаполитанец, как и я…»[267]
Леднер вспоминал, как тяжело ему было подчас организовать досуг своего друга: «В свободное от работы время занять Карузо было чрезвычайно трудно. Он был беспредельно добрым, отзывчивым, но при этом на редкость праздным… Мы с ним каждый день были вместе: Карузо не знал немецкого языка и ему постоянно требовался переводчик. Мне приходилось набираться терпения, чтобы поспеть за всеми порывами его темперамента… Меня постоянно озадачивала и раздражала абсолютная непредсказуемость его неаполитанского характера. Так, у него причудливым образом переплетались невероятное великодушие и чудовищная мелочность.
Он был малообразованным человеком. В течение всех лет, которые мы провели вместе, я ни разу не видел в его руках ни одной книги. Его невозможно было зазвать в музей или картинную галерею, и очень редко можно было встретить в театре. Достопримечательности тех мест, где мы бывали, оставляли его полностью равнодушным…»[268]
Интересно отметить, что Константин Коровин, один из ближайших друзей Шаляпина, рассказывал то же самое относительно великого баса; из знаменитой троицы один лишь Титта Руффо был заядлым книгочеем, всегда интересовался памятниками культуры, путешествовал даже тогда, когда сошел со сцены, и, в конце концов, написал блестящую книгу воспоминаний, одну из самых ярких в этом жанре.
Вместо чтения книг или других «интеллектуальных» занятий Карузо нередко коротал досуг, играя в карты — преимущественно с близкими людьми.
«Мы часто бывали в маленьком ресторанчике на 47-й стрит, — вспоминала его жена Дороти. — < …> Пане — содержатель ресторанчика — прислуживал нам, а готовила его племянница. Хозяин заведения был стар и безобразен. Несколько лет назад Энрико помог ему в беде.
Причиной нашего посещения являлось то, что после завтрака Пане приносил колоду карт и они с Энрико вместе играли часами. И вот в этом старом ресторанчике я, разряженная в соболиные меха и жемчуг, с умилением наблюдала, как два давних друга играли старыми итальянскими картами»[269].
Действительно, картина нелепая, если вдуматься: разряженная в соболиные меха и жемчуг (!) жена великого тенора — часами (!) — сидит и — умиляется (!!!) тому… как праздно проводит время ее муж. Дороти была не столь глупа, чтобы этого не понимать. Но при этом она всю жизнь была верна памяти Карузо, и если в ее воспоминаниях и проскальзывало нечто нелицеприятное в адрес мужа, то она тут же старалась это объяснить теми или иными обстоятельствами.
К концу жизни Карузо собрал большую библиотеку. В основном это были роскошные подарочные издания в золоченых переплетах. Здесь можно было увидеть «Божественную комедию» Данте и «Дон Кихота» Сервантеса с иллюстрациями Доре, пьесы Шекспира и многое другое, а также тома журнала «Corrire Illustrato». По словам Дороти, «Карузо был крайне разносторонним человеком, имел множество интересов. Но при этом, как ни парадоксально, можно сказать, что он был очень необразован…
Он обладал познаниями очень специфическими — приобретенными из практики пения, рисования, лепки. Он знал шестьдесят четыре оперы и мог говорить на семи языках. Но он никогда не читал книг и не претендовал на знание литературы»[270].
Правда, здесь необходимо сделать уточнение. Кроме итальянского Карузо мог изъясняться на английском и французском. На остальных же языках, например на португальском, знал всего несколько расхожих фраз. Дороти вынуждена признать, что и с английским языком у ее мужа не все было ладно. Прожив в Америке к моменту их встречи фактически пятнадцать лет, тенор так и не мог преодолеть до конца языкового барьера: «Он придумывал свои обороты в английском языке и не понимал многого, что ему говорили. Американцы говорят быстро и проглатывают целые фразы. Поэтому он часто улавливал только последние слова в предложении. Он не переспрашивал, а лишь повторял их с выражением удивления, сочувствия или восхищения, судя по выражению лица говорящего. Мне часто приходилось слышать это, и никто не догадывался, в чем, собственно, дело…» [271]
Выйдя замуж, Дороти рьяно принялась за изучение итальянского. Как бы она ни старалась отчетливо изъясняться по-английски, языковые проблемы между супругами продолжали существовать. В этом, кстати, признавался и сам Карузо в письме жене по пути из Америки в Мексику: «…Надеюсь, что, несмотря на мое плохое знание английского языка, ты поймешь, что я переживал, когда поезд отходил от Нью- Йорка…»[272]
Отсутствие общей культуры вовсе не мешало Карузо чувствовать себя уверенно (правда, не всегда комфортно) в любом, даже самом изысканном обществе. «В то же время, — отмечал Леднер, — Карузо обладал острым, хотя и своеобразным умом…
У него были изящные манеры знаменитого артиста, окруженного неизменным восхищением. Ему не было свойственно позерство, по натуре он был очень тактичным человеком. В выборе костюмов и украшений он отличался прекрасным вкусом. В нем уживались какая-то природная житейская мудрость с властностью, упрямством и категоричностью взглядов. Он мог быть добрым и сердечным, снисходительным к ошибкам, но мог также быть крайне несправедливым к окружающим. Если с кем-нибудь у него возникал конфликт, Карузо был беспощаден и демонстрировал наихудшие черты своего характера. Он, что бы ни случалось, никогда не признавал собственной неправоты…»[273]
Энрико Карузо-младший подтверждает точность характеристик, данных Леднером, добавляя к этому еще такую черту отца, как консерватизм. Например, тенор всегда предпочитал останавливаться в тех местах, где уже побывал ранее. Так, в Гамбурге он из года в год снимал апартаменты в «Палас-отеле», требуя, чтобы все там оставалось неизменным. Зачастую это было связано с тем, что Карузо очень привязывался к людям. «Он дурачился с детьми хозяина гостиницы, обнимал его маленьких дочек, — рассказывал младший сын певца. — Он обменивался с ними открытками в течение всей зимы, пел им песни в своей комнате, играл сценки из итальянских фарсов, осыпал их подарками, покупал в берлинских магазинах все необходимое для детских представлений. Каждый год он устраивал в квартире Пэгеля (хозяина гостиницы) „волшебные представления“ для детворы, приобретая все новые и новые „чудеса“ детской техники и с удовольствием показывая фокусы»[274] . При этом Мимми сетовал, что для собственных детей ничего подобного отец почему-то не устраивал…