умереть. Сходи-ка ты за дедушкой Естифеем, надо нам отцу с матерью письмо написать -- пусть приезжают домой.
Я сходил за дедушкой Естифеем, и мы написали письмо; я отнес его к старосте, чтобы отправить его в контору. Когда я был у двора старосты, к нему прибежал сотский, что провожал дедушку Илью. Он сказал, что при переправе через реку Кузу у них оборвался канат на пароме, и дедушка Илья спрыгнул с парома и выскочил на берег, с которого они отправились, и убежал в лесок, и пока они метались на пароме, да пристали к берегу и прилаживали канат, его уж и взять было негде. Теперь одна деревня ищет его там облавой, а он приехал сказать, что в случае, если дедушка Илья появится у нас в деревне, то чтобы немедленно его задержали и дали знать в стан.
Деревня всполошилась, кажется, больше, чем прежде. Стали говорить, что это дедушка сам перерезал канат, что он очень отчаянный; кто-то сболтнул, что он был в разбойниках и погубил много душ. На деревню напал страх: а ну-ка он подкрадется да пустит красного петуха? Всех больше встревожился дедушка Григорий. Он настоял, чтобы по ночам усилили караул, да и днем не мешает обходить почаще вокруг дворов. Староста с ним согласился и стал отряжать мужиков на караул.
Я обо всем подробно рассказал бабушке, и она, лежа, как пришла с улицы, на конике, выслушала это очень спокойно и ни словом не отозвалась. Видимо, она занята была другим. Она лежала, но не спала: глаза ее были открыты и взоры устремлены вдаль. Изредка она шевелила губами. Прогнали скотину, нужно было доить корову. Бабушка поднялась было с коника, но тотчас же привалилась к стене и оживленно заговорила:
– - Что это изба-то как кружится? батюшки! батюшки!..
Она умолкла и вздохнула, потом слабым голосом проговорила:
– - Степка, сходи к тетке Марине Большениной, попроси ее корову подоить, мне что-то неможется…
И она опять легла на конике.
На другой день бабушка совсем не поднимала головы. Печку топила тетка Марина, и тетка Марина, не говоря бабушке, послала одну девчонку в Левашево позвать к нам тетку Анну. Мое сердце ныло от какого-то тяжелого предчувствия. Я сидел все время в избе, и мне было очень грустно.
– - Степка, ты бы на улицу пошел, -- слабым голосом проговорила мне бабушка.
– - Не хочется.
– - Что ж не хочется, там повольготней, здесь и мухи и жарко.
– - Ну, что ж?
– - Да что ты такой невеселый?
Я припал к бабушке и высказал, что мне жалко ее. Бабушка через минуту усмехнулась и сказала:
– - Ах ты, глупый! Что ж меня жалеть? Да только бы меня бог прибрал, я бы милость его в этом увидала. Что ж мне теперь жить? Человек я бессильный, слабый, только в тяжесть другим. Пожила -- и довольно, пора костям на место.
– - А как же я-то?
– - Что же ты, живи да расти, да жить хорошенько старайся. Не забывай бога, больше всего не забывай бога. Ни на кого, кроме его, не надейся, ничего больше, как от него, не жди, и самому будет хорошо, и на других легче глядеть…
Вечером приехала тетка Анна; она вошла в избу, тревожно озираясь, истово помолилась, поклонилась и проговорила:
– - Здорово живете! Как вас тут бог милует?
Она проговорила эти слова спокойно; когда она попристальней взглянула на бабушку и увидела ее лицо, то голос ее вздрогнул, она выступила из лица и прослезилась.
– - Родимая моя матушка, печальница, желанница, что это ты только задумала-то?
– - Ничего, ничего, -- слабым голосом проговорила бабушка, пытаясь улыбнуться, -- свалилась вот, размякла… видно, к концу… И слава тебе, господи… слава тебе…
– - На кого ты только стала похожа-то? -- уж в голос вытягивала тетка Анна слова.
– - Все на себя, на кого же? Чего ты разревелась-то? О, дура…
Тетка Анна перестала плакать; бабушка слабым голосом намекнула ей на все, что у нас произошло, но добавила:
– - К допросу, говорят, меня позовут? Каково мне, старому человеку, к начальству в город тащиться? Ну, судья-то небесный и взмиловался, ведет меня к другому опросу. И это лучше мне: я знаю там, что сказать и как себя держать. А тут, у этих-то господ, и слов, пожалуй, не найдешь…
Бабушка как будто поразмялась, стала поживее; она поднялась и немного посидела, прислонясь к стене.
– - Что у тебя больно-то? -- спросила ее тетка Анна.
– - Ничего особо не больно, а только ослабла, все будто во мне оборвалось, и в руках и в ногах нет мочи да и только вот, и дышать трудно…
– - Если за сестрицей послать?
– - Ну что ж, пошли. И с ней бы повидалась я… Вот, московских-то уж не дождусь.
– - Авось, бог милостив.
– - Нет, не дожить -- когда они письмо-то получат…
Утром пришла и тетка Надежда. Они перенесли бабушку под образа, зажгли лампадку и стали резать холстину, готовить на саван ей. После полден пришел дядя Тимофей и проговорил:
– - А нас с ней в стан тревожат… Как же нам теперь быть?
– - Нет, уж ей теперь, видно, не до стана, -- сказали тетки в один голос.
Дядя Тимофей постоял, почесал затылок, поклонился бабушке и вышел вон.
Бабушка часто забывалась, но ненадолго; опять приходила в себя и все говорила с своими дочерьми.
– - Хорошо летом умирать-то, -- сказала она, -- могилу-то легко рыть.
Под образами она пролежала целые сутки. Утром она забылась и больше не приходила уже в сознание; к полдням она отошла.
Она отошла очень спокойно. Не металась, не стонала, и только глубоко дышала и несколько раз широко раскрывала глаза, как будто от изумления. Дальше -- больше, дыхание становилось реже и реже и прекратилось наконец совсем…
Тетки закрыли ей глаза, позвали смывальщиц, положили ее на стол, обступили ее с обеих сторон и стали плакать в голос. Они плакали горько и искренне. В избу к нам набился народ. Все вздыхали, проливали слезы, говорили об обряде, о домовине, о могилке, спрашивали, будут ли поминки. Я все это видел и слышал, и мне казалось, что все это очень просто, так было надо. Мне стыдно стало своего спокойствия, и я стал укорять себя за то, что я так равнодушно переношу ее кончину. Но я поспешил упрекнуть в этом себя.
Мое горе пришло на другой день. Проснувшись утром, я прежде всего вспомнил, что у нас случилось. И меня охватил такой ужас, какого я еще до сих пор не испытывал. Стопудовою сталью давило мою грудь, я не мог свободно дышать, я не хотел видеть свет и не хотел жить без бабушки. Мне хотелось, чтобы разверзлась земля и поглотила меня, или бы меня чем-нибудь расплющило. Но это было безумное, неосуществимое желание, и мне не оставалось делать иначе, как рыдать. Я рыдал горько и громко; мне хотелось как можно дальше разлить мое горе, как можно больше пространства захватить им.
Мне чувствовалось, что угас первый огонек, который освещал путь моей жизни; встретится ли еще такой луч в будущем на житейской дороге? Не придется ли мне довольствоваться одним отблеском этого тихого света? И многое, многое приходило мне в голову и угнетало меня.
После похорон уже из Москвы приехали отец и мать. Отец был неузнаваем: он был справный, раздобрел; мать говорила, что он теперь ничего не пьет и говорил, что пить не будет, так как теперь он настоящую жизнь только узнал. Оба они завыли, как узнали, что бабушка умерла. Тотчас же они поехали на могилку. Приехавши с могилки, они подробно расспрашивали меня о всей нашей жизни с бабушкой. Я