дед, выбивается в интеллигенты, с волнением читает Солженицына и Оруэлла, понятно, – в семидесятых посадка.
Поразительно крепкий род.
Все в нем интеллигенты, и все в первом колене.
Впрочем, я отвлекся.
По мнению официальных рецензентов, «Великий Краббен» оказался книгой лживой и вредной. Прежде всего из-за отсутствия в ней положительных героев. «Видимо, Г.Прашкевич знает Курильские острова только по наслышке, – сетовал официальный рецензент. – И пишет с чужих голосов. Не подозревает, видимо, что Курилы – это край задорного комсомола».
Вчитываясь в рецензию, я вспомнил «сайру». Как осенью, отработав свое, девочки-сезонницы возвращаются на материк. Плывут они на «Балхаше», на старом судне типа кулу. В нем нет кают, зато есть два твиндека на двести мест каждый. Один твиндек набит «сайрой», другой дембелями с Камчатки. Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека шелуха даже нашего примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница красиво стоит у борта, смотрит на океан, на звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к подругам обращается только на «вы», зато к концу сезона она матерится как извозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит «Махорочные», а строки Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую биологическую подкладку.
Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают веселые задорные комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них всяких сказкиных да лужиных, то это потому, что он никогда не читал Кочетова и Чаковского, скорее всего он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки, круглые, как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
А я не надругался.
Я как дикующий в тундре: что вижу, то и пою.
Даже Миша Веллер в своей книжке «Технология рассказа» советует писать именно то, что видишь.
Тема, герой, читатель
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его затуманенного подсознания?
Шла охота на «Краббена», а я уже был занят некоей новой вещью.
Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь по идеологии приехал на собрание опять же из-за этого проклятого «Краббена». Я действительно почти не видел секретаря, хотя он сидел прямо против меня – румяный и толстощекий. Время от времени он с неудовольствием повторял: «Представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за такие Краббены плавают там у вас в Сибири?»
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба.
Дышит так, этак и еще вот так.
А Романов, понятно, ленинградский Романов.
Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Совсем свободный человек. Что делать?
Писать, наверное.
Это и друзья подсказывали.
«Не снижай темпа, – подсказывал Юлиан Семенов. – Самое страшное в нашем ремесле – расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167 642 987 небитых (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге – рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное – никого не слушай. Не слушай никого!»
А я и не слушал.
Я уже по уши сидел в новой вещи.
Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня.
Сверхзадача? Не знаю... Я ее не искал... Я даже, наоборот, как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейших условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу...
«Вот-вот, сиди без штанов», – ответила на сомнения моя мудрая жена.
Загадочная фраза. Но я от нее отмахнулся. Ведь Миша Веллер в своей книжке пишет: «Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению».
Наверное, правильно пишет.
Но я в таких вещах никогда не доверял ни Мише, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон простер свои мрачные крыла над страной, а я, споткнувшийся на «Краббене», вместо того чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать так, чтобы даже чиновники от литературы ахнули.
Но для чего?
(Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х – это появление каких-то совершенно новых молодых литераторов. Они в то время часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал толстую рукопись на стол и угодливо говорил: «Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое в рукописи, все задоринки, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы взгляните, пожалуйста, у вас большой опыт. Я показывал рукопись Николаю Яковлевичу, показывал Анатолию Васильевичу. Они указали мне непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждое замечание». Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора: «Все замечания учли?» – «Абсолютно все. Вот видите, Николай Яковлевич... Анатолий Васильевич... Все убрал, ни к чему не прицепишься...» – «А зачем вам это?» – «Как это зачем? Напечататься!»)
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, угодливые, верткие, твердо знающие, чего хотят. Они действительно твердо знали, чего хотят, а я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.
Одним таким был некто Марк.
Я никогда не знал, в каком городе он живет.
Один раз он приезжал из Омска, два раза из Красноярска, все остальные визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы Марк ни жил, главное, он хотел напечататься. Где угодно. Хоть в «Новом мире», хоть в провинциальном журнальчике. Он неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне без звонка. «Вот моя новая вещь, – говорил, располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. – Вот моя новая вещь, Геннадий Мартович. Роман из жизни испанской глубинки... Ну, вы понимаете...»
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал: «Понимаю».
«Я прочту вам избранные главы».
«Может, не надо? – намекал я. – Может, оставите рукопись, и я ее прочту сам?»
«А интонация? – пугался молодой литератор. – Вы же сами меня учили, что главное – верная интонация».
Я вздыхал.
Может, я учил только плохому. Но хорошо.
Впрочем, молодые литераторы тех лет всему предпочитали эзопов язык и работу дворника.
Марк начинал читать.
Его испанские романы всегда были вычурны, эзопов язык сложен. Только Суслов мог разобрался в этом языке. По этой причине я не запомнил ни одной строки, ни одного сюжета. Просто молодой литератор Марк писал о жизни испанской глубинки – проклятый хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами сокращать жизнь таких писателей, как я.
Зато Гомбоджап Цыренджапович не прощал ничего.
Он был настоящий кот. Древний, как Гильгамеш.
Не троякодышащая рыба.
Обычно Гомбоджап садился рядом со мной и молча слушал романы молодых деловитых литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например, не нравились. Молодому деловитому литератору Марку он напрудил полную сумку, после чего ли гератор исчез и в нашем доме никогда не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек.
Он широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая длинный пушистый шарф. Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чё это я? ведь сперва снимают башмаки! Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее, но тут же спохватился. Ой, чё это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап следил за