железным намерением заставить Иосифа прочесть гранки. За неделю с лишним, что я находился в Нью- Йорке, все мои старания не привели ни к чему. Потом мы провели несколько дней в Саут-Хедли, но и там повторилось то же самое: он придумывал все возможные и невозможные предлоги, чтобы не заниматься гранками. К тому же все время звонил телефон.
За день до моего отъезда я был уже в полном отчаянии и попросил Иосифа включить автоответчик, чтобы мы могли работать. Мы сели на кухне. Оказалось, что он до того ни разу не заглянул в гранки, посланные ему еще зимой. Он быстро прочитал несколько стихотворений — но не все — и вычеркнул те, которые не подходили по композиции: «Представление», «Ландсвер-канал, Берлин», «Теперь, зная многое о моей жизни…» и «В горах». Ему не нравился порядок. Я напомнил ему, что это всего лишь гранки, порядок еще не установлен и что, посылая ему гранки, я попросил его самого уточнить последовательность… Он стал нумеровать стихи, но, дойдя до половины, бросил это занятие. Устав и от самого дела, и от собственной нерешительности, он отпихнул гранки в сторону со словами «хуй с ними». Кроме того, у него вот-вот должны были начаться занятия в колледже. Больше он корректурой не интересовался, и я вернулся в Стокгольм почти ни с чем.
[Фото 36.
Поняв, что от Иосифа ждать нечего, я решил следовать правилу, которое он сам проповедовал: если нет других структурирующих принципов, печатать стихи в хронологическом порядке.
Иосиф знал, что сборник готовится, но когда он выйдет, не имел ни малейшего представления — и не интересовался. Но, увидев книгу по приезде в Швецию в июле, был очень доволен, особенно обложкой, для которой я позаимствовал рисунок, украсивший некогда сборник стихов шведского поэта Вильгельма Экелунда «Элегии» (1903). Береговой пейзаж художника Эрнста Нурлинда с гнущейся под ветром сосной показался мне на редкость подходящим для поэта, выросшего «подле серых цинковых волн» Балтийского моря.
Тираж — немногим больше тысячи экземпляров — был распределен по русским книжным магазинам Запада. Двадцать пять экземпляров в переплете и на лучшей бумаге были нумерованы. На обложке — латинский текст, где шведские друзья поздравляют Иосифа с днем рождения: «Quinquagenario Iosifo Brodski amici suecici gratulantur» («Шведские друзья поздравляют с пятидесятилетием»). Первый экземпляр получил сам Бродский, другие достались поздравителям.
[Фото 37.
После этого я издал (если здесь уместно это слово) еще два сборника Бродского: «Вид с холма» в двадцати пяти нумерованных экземплярах и «Провинциальное» — микроскопическим тиражом в пять экземпляров. Эти книжечки (в формате A5) состояли из стихов, которые Иосиф дал мне при отъезде из Швеции в 1992 и 1993 годах, и не предназначались для продажи. Они были набраны на моем компьютере и отпечатаны на моем принтере. (Правда, «Вид с холма» был сброшюрован в переплетной.) Тираж первого сборника (тридцать восемь страниц) я передал Иосифу в Нью-Йорке в день его рождения в 1993 году, второй (двадцать три страницы) он получил в том же году, когда был в Стокгольме.
Мяу
Бродский был кошатником. Под этим я имею в виду не только то, что он всю жизнь окружал себя котами и кошками, но и то, что его «код общения» был под сильным влиянием кошачьих способов коммуникации.
О «кошкомании» и «кошачьих словах» в его семье он рассказал в эссе «Полторы комнаты». Например, о матери:
Мы звали ее Маруся, Маня, Манечка (уменьшительные имена, употреблявшиеся ее сестрами и моим отцом) и Мася или Киса — мои изобретения. С годами последние два получили большее хождение, и даже отец стал обращаться к ней таким образом… «Киса» вызывала довольно долго ее сопротивление. «Не смейте называть меня так! — восклицала она сердито. — И вообще перестаньте пользоваться вашими кошачьими словами. Иначе останетесь с кошачьими мозгами!»
Подразумевалась моя детская склонность растягивать на кошачий манер определенные слова, чьи гласные располагали к такому с ними обращению. «Мясо» было одним из таких слов, и к моим пятнадцати годам в нашей семье стояло сплошное мяуканье. Отец оказался этому весьма подвержен, и мы стали величать и обходиться друг с другом как «большой кот» и «маленький кот». «Мяу», «мур-мяу» или «мур- мур-мяу» покрывали существенную часть нашего эмоционального спектра: одобрение, сомнение, безразличие, резиньяцию, доверие. Постепенно мать стала пользоваться ими тоже, но главным образом дабы обозначить свою к этому непричастность.
Мяуканье как способ коммуникации не ограничивалось семейным кругом, а распространялось и на друзей и вообще на людей, к которым Иосиф питал симпатию. Он подходил сзади, царапал тебя когтем по плечу и говорил: «Мяу». Ожидалось, что ты ответишь тем же или мурлыканьем «мррау». Когда что-то очень нравилось, надо было, согласно этому коду, медленно и выразительно облизывать губы языком. Это кошачье поведение было весьма заразительным. В мае 1990 года Иосиф пригласил меня на ланч со своим издателем Роджером Страусом, к которому у него было совершенно сыновье отношение. Они довольно часто обедали вместе, всегда в ресторане «Union Square Cafe» на 16-й улице Манхэттена, где Страус был завсегдатаем, в двух шагах от издательства. В этот раз Иосиф подготовил сюрприз: вдруг во время ланча он известил своего издателя, что готовит новый сборник эссе. Страус поднял взор от своего вегетарианского омлета, расплылся в широкой улыбке и стал смачно облизывать губы. Сборник вышел спустя пять лет под названием «On Grief and Reason» («О скорби и разуме»).
Согретый этой мяукающей задушевностью, я однажды предложил Иосифу перейти на «ты». Мы были на «вы», но я называл его по имени — Иосиф, а не по имени-отчеству — Иосиф Александрович, что скорее соответствовало шведскому обращение на «ты». Мне такой переход казался естественным; кроме того, когда мы говорили по-английски, мы употребляли нейтральное «you». Иосиф, однако, не захотел сделать этот шаг, который позволил бы ему, как он объяснил, «слишком большую фамильярность». Под этим подразумевалось, что подобная языковая интимность грозила бы срыть известные заграждения и, возможно, заставила бы его говорить то, что не хотелось. Аргумент был трогательным, и я, разумеется, не настаивал. Вместо этого я подкрепил его аргументацию рассказом о Л. Ю. Брик, которая на мой вопрос, почему она на «вы» со своим мужем, с которым живет тридцать семь лет, ответила: «Неужели мы должны быть на „ты“ только потому, что спим в одной кровати?»
The road not taken[28]
Одним из студентов на его курсе поэзии в Маунт-Холиок был, как рассказывал мне Иосиф, сын Боба Дилана, который, между прочим, — Иосиф это знал — родился с ним в один день, но годом позже, в 1941-м. Сказал он это даже с некоторой гордостью в голосе. Я не знаю, как Иосиф относился к Дилану и его песням,